Любой десерт - излишество, причем не только с точки зрения диетологов. Кто ест сладкое? В основном малые дети и старики. Посередине находятся поедающие фруктовый салат обезжиренные дамы и господа. Ну или здоровый образ жизни со свежевыжатым сельдереевым соком. Каждый получает удовольствие по-своему. В сладостях есть что-то сибаритское, неподвижное, бесконечно эгоистичное и бесконечно одинокое. Не зря в мусульманской культуре женщина не имеет почти никаких прав, кроме права на сладости. Султанский гарем - десятки бессловесных ртов, жующих рахат-лукум. Не зря бодрая советская детская литература и не менее бодрая киностудия детских и юношеских фильмов им. Горького так измывались над злоупотребляющими шоколадом школьниками, наказывая их диатезом, зубной болью и кишечными коликами. В поедании сладостей было столько гедонизма, что этот пир следовало заслужить, будто дачу или машину. Венские специалитеты никоим образом не вписывались в советское гастрономическое сознание, но все же проникли в него через страны СЭВ. Яблочный штрудель явился в образе спартанской шарлотки, а Sacher Torte получил благонадежное название «Прага» и решительно отринул взбитые сливки. В таком виде им был разрешен въезд в пресную советскую действительность. Как в этой действительности существовал темный горький и очень неплохой шоколад фабрики «Красный Октябрь», может и впрямь показаться загадкой, если не помнить о крепкой дружбе советского режима с африканскими странами, щедро снабжавшими СССР какао-бобами. Ну да ладно, дело прошлое, хоть и показателен тот факт, что после крушения советской власти при помощи шоколада обреталась национальная идентичность: его сравнивали с молочным швейцарским, и сравнение было не в пользу швейцарского.
Словом, я удивился тому, что венский штрудель - это не шарик мороженого, не жирные сливки и не сироп. Что вместо всего этого на тарелке лежит какой-то минимализм. Народу в кафе было мало, а те несколько человек, что сидели за столиками, были как скульптуры: почти не двигались, бесшумно попивая свой кофе и поедая свое сладкое. Кто-то еле слышно шуршал газетой. Это было знаменитое Cafe Museum, неподалеку от Secession, как сказали бы в Москве, «одно из культовых мест». Тут можно было читать газеты и сидеть с собаками. Прекрасный образец модерновой архитектуры, модернового интерьера. Все оставлено как было, а главное, привычки. Три официанта, один характернее другого. Первый - пузатый, огромного роста, в очках, изгибающийся с подобострастной улыбкой. У него гигантские ручищи, он ловко держит ими маленький карандаш и крохотный блокнот, в котором молниеносно делает пометы, принимая заказ. Потом еще шире улыбается желтоватыми крупными, как у лошади, зубами, и, ловко повернувшись своим громоздким телом, исчезает за ширмой. Второй - в черной двойке, белой крахмальной рубашке и черной бабочке. Неправильной формы голова, похожая на диетическое яйцо первого сорта, шарообразный живот и пухлые сардельки вместо пальцев. В журнале «Крокодил» так изображали капиталистов. Он двигается по залу сценически, играет роль в серьезном фильме, разговаривая, делает паузы, и улыбается будто в воображаемую камеру. И, наконец, третий. Семидесятилетний старик, порхающей походкой перемещающийся по залу. Дряблый зоб, серая кожа, волосы ежиком. Что-то щемящее чувствуется в том высоком профессионализме, с которым он принимает заказ, в мгновенности его улыбки и почти снисходительном наклоне головы. На лице его колеблется смесь из двух выражений - подобострастия и высокомерия.
- Apfelstrudel, bitte, - говорю я ему.
Он кивает и в несколько шагов преодолевает расстояние до двери. А через пару мгновений выпархивает из нее, держа на вытянутой руке тарелку. Он несет ее, мечтательно заведя глаза под лоб и счастливо и тонко мыча: «M-m-m-m-m-m!… M-m-m-m-m-m!» Он ставит передо мною эту тарелку, и вместо сливок, мороженого и сиропа я вижу суховатый пирожок, слегка присыпанный сахарной пудрой.
В окно видна залитая солнцем площадь и угол Secession? a. Габсбургам он явно казался уродливым и стыдным, как, впрочем, и вся модерновая архитектура. Ей они пытались противопоставить кондитерскую пышность Хофбурга, Бельведера и Шенбрунна. Но власть их художественного вкуса не распространялась за пределы Ring? a, а вскоре и вовсе закончилась: империя, застывшая в конных памятниках и колоннадах, пала. Огромный город в стиле модерн, выстроенный за Ring? ом, уже возник к тому времени и, что любопытно, вопреки вкусу Франца-Иосифа, которому и в голову не приходило навязывать свой вкус. Потому-то, возможно, австро-венгерская монархия и кажется такой инфантильной. Дворцы - как большие детские: чего стоит один Бельведер принца Евгения Савойского с садомазохистcкими скульптурами в фонтане. В Kunsthistorisches Museum Франц-Иосиф поместил коллекцию живописи, а в его точной копии, Naturhistorisches Museum, - коллекцию минералов, чучел и скелетов. Огромный учебник природоведения. Дети приходят в восторг. Есть что-то детски-непосредственное и в этом абсолютно равном делении мира на историю искусств и естественную историю - таком ясном и таком наивном, таком заведомо проигрышном. Хотя бы потому, что есть еще политическая история. На том же, что и фауна, этаже в Naturhistorisches Museum - зал, демонстрирующий внутреннее устройство человека: распиленные пополам пластиковые тела, подробно выписанные жилы, отвратительный серый кишечник, печень. На специальном экране - мозг, 3D-изображение, такое Францу-Иосифу и не снилось, наверное, ему было бы интересно взглянуть. А может, и не очень интересно: последний австрийский монарх со страшным скрипом согласился провести в Хофбург электричество, а телефон так и не провел - не любил прогресса, уважал, как бы сейчас сказали, вечные ценности. Собственная империя, такая всесильная при Марии Терезии, тоже, видать, казалась ему вечной.