— Приди поглядеть на ребенка, избавь от недуга, — умоляла она.
— Ох ты, грешница, почему родила сына шелудивым, — упрекнула Мавра жену Хёкки-Хуотари. Много раз она читала свои заклинания, мазала ноги и руки Олексея жиром, взятым с медвежьего сердца, терла змеиной кожей, обтирала росой, собранной с растущей в тени под кладбищенскими елями травы, носила ребенка в баню и парила ольховым веником, но болячки Олексея не заживали. Поскольку заговоры и заклинания не помогали, Мавра решила:
— Нет, не от холода лютого, не от пламени жаркого, не от змеиного укуса и не от руки человеческой эта хворь. Из-за какого-то греха тяжкого, из-за дела неправедного бог послал ее в ваш дом. Бог послал, бог один от нее избавить сможет…
Что это был за тяжкий грех, из-за которого бог так жестоко покарал род Хёкки-Хуотари? Мать Олексея просто не могла ума приложить. Жили они, как все крещеные живут, хлеб в поте лица своего добывали, все посты соблюдали, каждое воскресенье ходили молиться в часовню, нищему всегда кусок хлеба подавали. Никто в деревне не мог найти причины болезни Олексея. Кое-кто высказывал предположение, что, может быть, болезнь перешла от кого-нибудь. Например, от жены Петри? У нее уголки рта всегда в каких-то болячках. Названия у этих болячек не было, в народе это просто называли «дурной болезнью». Но жена Петри жила на другом краю деревни, и жена Хёкки-Хуотари с ней почти не встречалась. Кроме того, ни к кому в деревне зараза больше не пристала.
«Нет, не от жены Петри пристала зараза к Олексею, другим каким-то путем пришла она в дом, — решила мать Олексея. — Но кто же это из нашей семьи в грех впал, кто из рода нашего совершил что-то неправедное?»
Искала бедная мать ответ на свой вопрос и у знахарей. В масленицу в темную ночь выходила в вывернутой наизнанку шубе к проруби на лесное озеро и слушала. Всматривалась в складки и жилки печени молодого бычка. Но ответа так и не нашла. Может быть, Хуотари мог бы что-то сказать, но его не было дома, он тогда коробейничал. Вот и пришлось его жене одной таить печаль в своей душе, носить тяжесть неведомой беды в груди. Хёкка-Хуотари пришел ненадолго перед Петровым днем. Жена бросилась ему на шею и зарыдала:
— Погляди на руки Олексея.
Посмотрел Хёкка-Хуотари на покрытые болячками руки сына. Смотрел долго и только хмурил густые брови.
— Нет, не грешил я в Саво и гордыни своей не показывал, шел своим путем, свою ношу нес, не воровал ничего и не убивал никого, — заверил он жену. Только где то в глубине глаз мелькнуло что-то, говорившее, что не так уж совесть его чиста, но в избе было темно и жена ничего не заметила.
Накосив за лето сена, убрав и обмолотив хлеб, Хёкка-Хуотари осенью опять влился в поток коробейников и ушел уже шестой раз «счастья пытать да деньги наживать». А жена осталась дома с больным сыном…
Однажды зимой, во время рождества, когда Олексею шел седьмой год, он упал и досадил руку о край лавки. Из-под лопнувшей корки, покрывавшей болячку, выступила черная кровь.
— Мама! Мама! — закричал Олексей истошным голосом и потерял сознание.
Мать резануло так, словно у нее самой из груди вырвали сердце. На следующий день, положив в дорожную корзину лепешек и вяленой рыбы, захватив с собой добытых старшим сыном Ховаттой рябчиков и глухарей, пятьдесят беличьих и две горностаевых шкурки, отправилась она в Соловки.
Соловецкий монастырь! Восемь тысяч золотом выручал он от продажи церковных свечей, девяносто пять тысяч поступали в его казну в качестве приношений от паломников: столько разочаровавшихся в своей жизни людей приходило в монастырь искать утешения. Приходили богатые и бедные, свободные и гонимые, здоровые и убогие. Сюда, на святой остров, пришла за помощью и мать больного Олексея. Огромного глухаря и несколько беличьих шкурок дала она келарю Епифану и попросила помолиться за ее несчастного Олексея. Монах взглянул на светлый локон, выбившийся из-под домотканого шерстяного платка женщины и, круто повернувшись, ушел, словно убежал от чего-то.
Жена Хёкки-Хуотари пробыла в монастыре пять дней. И денно и нощно молилась на коленях перед божьей матерью. Сотни свечей освещали церковь, над головой переливались стеклянные подвески трех огромных люстр. На пятый день вечером, молясь в церкви, она почувствовала, словно кто-то осторожно прикоснулся к ее белому платку. Оглянувшись, Паро увидела стоявшего за ее спиной Епифана. Келарь был в длинной черной рясе, глаза черные, провалившиеся, а лицо белое, как полотно.