В девичестве у Доариэ были густые темные волосы. Когда по праздникам она надевала свой ярко-желтый шелковый платок, из-под него свисала крепкая коса. Перед свадьбой подруги распустили ей волосы, заплели в две косы, которые уложили вокруг головы, и надели расшитую золотом и украшенную бисером парчовую сороку[2]. С тех пор ее волосы не видели света, за исключением тех случаев, когда жена Хёкки-Хуотари приходила поискать в голове. Только сорока износилась, потеряла свой блеск и спрятанные под ней волосы поблекли и поредели. От забот в них уже стала пробиваться и седина. Ведь долгие годы, когда Поавила скитался коробейником по Финляндии и под Петербургом, ей приходилось одной тянуть на себе все хозяйство. От темна до темна все в работе: поле вспахать и ячмень посеять, а потом убрать и зерно на ручном жернове смолоть, коров покормить и подоить, овец остричь, и за огородом ухаживать, и с неводом на озеро съездить, и воду из колодца наносить, и детей накормить и одеть… Так что самой даже поесть по-человечески некогда было. Потом Поавила, видя, что от его коробейничества дом богаче не становится, бросил это дело. Последние пять лет он дома и делит с женой все заботы и тяготы. Но работы его жене по-прежнему хватает, потому что она одна женщина в доме. Насто, младшенькая, еще за люльку держится, ходить только учится. Свекровь старая, дряхлая, за ней самой нужен уход. Так что не удивительно, если Доариэ выглядит старше своих лет и ее щеки, когда-то румяные и пухлые, впали и побледнели. И все-таки Хуоти ни разу не приходилось слышать, чтобы мать сетовала на свою судьбу. В ней была какая-то покорность, готовность безропотно подчиняться всему — и власти мужа, и воле свекрови, и своей участи. Когда в дом приходила какая-нибудь беда — заморозок ли случался, смерть ли, болезнь ли — мать только замыкалась в себе, полностью отдаваясь работе. Труд давал утешение, вселял в сердце искорку надежды. Хуоти видел в голубых глазах матери усталость от тяжелой жизни, и ему становилось жалко ее.
II
Бабушка сидела на печи и молилась богу. В левой руке она держала четки, состоявшие из девяноста трех деревянных пуговок, засаленных и почерневших от постоянного употребления. Произнеся про себя «Господи, помилуй», бабушка передвигала пуговку налево, и так каждый вечер перед сном она перебирала четки пуговку за пуговкой от начала до конца.
Хуоти и Олексей, сын Хёкки-Хуотари, сидели на лежанке и с нетерпением ждали, когда бабушка кончит молиться.
— Бабушка, расскажи нам о Туйю-Матти, — попросил Хуоти.
Но бабушка добралась только до пятьдесят шестой пуговки.
— Уж как пристанут со своими сказками — не отвяжешься, — буркнула она, недовольная, что ей мешают молиться. Но голос ее был не злой, и Хуоти лишь усмехнулся и дернул Олексея за рукав. — Помолиться и то спокойно не дают, — добавила Мавра и стала быстрее перебирать четки. Впрочем, молитв никаких она не знала, только бубнила одно и то же: «Господи, помилуй… Господи, помилуй».
История убийства Туйю-Матти не была сказкой. Все это случилось на самом деле у них в Пирттиярви много-много лет назад. Поэтому Хуоти и слушал это предание с бо́льшим интересом, чем все другие сказки и легенды. Бабушка много раз рассказывала о Туйю-Матти, но ему хотелось услышать еще раз.
Наконец, бабушка кончила молиться, поправила лежавшую в изголовье рваную пыльную шубу, сунула под нее четки и, спустив на плечи толстый черный платок, начала рассказывать.
— Я была совсем молоденькой девушкой, когда Туйю-Матти убили. Коса моя еще не была расплетена, да и Кондратты в мыслях моих еще не было. Давно это было, поди лет сто прошло с той поры. Как смутный сон, помню то время и то, что в нашей деревне тогда случилось. А случилось такое, что и теперь вспоминать страшно. Во всей волости такого не приключалось ни раньше, ни после. Все наше Пирттиярви тогда покоя лишилось, да и в соседних деревнях людям спать было некогда.
Деревня наша тогда была совсем маленькой. Всего-навсего десяток избушек, да поди и десятка-то не было. На кладбищенской горе, там, где теперь стоит рига Хёкки-Хуотари, рос густой ельник. Медведи у самого прогона разгуливали и к хлевам порой наведывались, в двери скреблись. Без пастуха скотину в лес нельзя было пускать. Все лето держали пастуха. Много лет скотину у нас пас Туйю-Матти.
Родом он был не из Пирттиярви, да и не наш он был, не из Карелии. Откуда-то из-за границы, с Айттоярви, пришел он к нам.
Там, за границей, народ тоже жил худо. Хлеба́ то и дело вымерзали, а что вырастет — господа подчистую заберут за недоимки. Корой люди питались. Из-за голода и Туйю-Матти подался в наши края в пастухи.