— Здоро́во! — говорит он, и два передних золотых зуба сияют самоварным блеском.
Он разваливается на стуле и то сводит, то разводит разомлевшие от езды ноги. Гнат никогда не ходит пешком. Он ездит или с кучером Кузьмой на линейке, или верхом на сельсоветском жеребце Дунае, в старом, порыжевшем седле, на котором не меньше двадцати медных заклепок. Это седло Гнат конфисковал у кулака на хуторе и рассказывал о нем разные небылицы. Будто бы на нем ездила на прогулки дочь степного магната Мария Бразуль, получившая это седло в наследство от своих предков старинного казацкого роду, а те якобы отбили его у татар.
Посидев минуту на стуле, Гнат оборвал свист, топнул сапогами, сбивая грязь.
— С хуторов еду,— хрипло сказал он.
— Оно и видно: брагой от тебя так и несет.
Гнат равнодушно моргнул глазами, снова вытянул губы в трубочку.
— Перестань свистеть, здесь не конюшня.
Гнат затих, потом хлестнул плеткой по голенищу.
— На заготовки ездил. С мясом, знаешь-понимаешь, еще не так плохо, а с яйцами беда. Срывают план. У тебя тоже, кажется, недовыполнен?
Гнат вынул засаленный блокнот, развернул его, оттуда посыпались крошки хлеба и табака.
— Точно, недовыполнение плана — сорок процентов. Какие ты намерен принять меры?
— Посажу всех членов правления в курятник — пусть несутся.
— Ты, знаешь-понимаешь, зубы не скаль. Есть постановление: за нарушение сроков — выговор. Так что гляди, а то допрыгаешься…
— У меня сейчас сев. Не до яиц. А что вы с заготовителем думаете?
— Не твое дело. Мы тебе неподотчетны.
— Мы тебе — тоже…
Гнат поерзал на стуле, не удержался и снова засвистел, поиграл плеткой и вышел во двор. Оксен встал у окна и задумался.
«Нужно строить новые конюшни, старые совсем разваливаются. Да как им не валиться, если в них стояли еще кони пана Горонецкого».
Его мысли прервал завхоз Григор Тетеря.
— Подводы готовы. Можно ехать,— сказал он и сел на стул. Говорил он тихим, тягучим голосом, как пономарь в церкви. Какое-то время молчал, расправил усы и зашептал с видом заговорщика: — Во Власовке лес хороший, только не переплатить бы нам. Если б свои деньги, ничего, а то ведь — общественные.
Оксен улыбнулся и успокоил старика:
— Не переплатим, в других местах еще дороже.
Григор вроде бы успокоился, но еще долго прикидывал в уме, во сколько обойдется лес для конюшен.
Скупость и придирчивость Григора-завхоза были известны не только в Трояновке, но и в окрестных хуторах; не раз он отчитывал хуторян, ехавших через Трояновку на базар в Зиньков: то деготь пролили зря, когда телегу смазывали; то лошадь не так запрягли и уж, верно, хомутом натерло холку. В колхозе он никого не щадил. Ругал свинарок, что не берегут инвентарь: на прошлой, мол, неделе десять новых корыт сделали, а где они? Разбитые лежат, будто никому не нужны. Конюхов корил, что колхозная сбруя горит, как бумага: вчера, дескать, засадил двух шорников чинить, так они говорят, что все ремни к чертям перепрели. Еще бы! Ведь хомуты валяются под открытым небом, и дождь по ним хлещет.
Особенно недовольный ходил Григор во время жатвы. Бог знает, когда он ел и когда спал. Каждое утро, озабоченно склонив набок голову, приходил к Оксену и, вытащив из кармана горсть зерна, жаловался:
— Вот это за комбайном насобирал. Где же это видано, чтобы так хлеб разбазаривать? Нет, ты освободи меня от завхоза, не выдержу я: печенка разорвется, на такое глядя.
Или приходил и гудел:
— Кавунов молотильщикам не буду выдавать.
— Почему? — удивлялся Оксен.
— А потому, что от самого полевого стана и до Трояновки — степь краснеется.
— Как так краснеется?
— Ломти кавунов краснеются. Если бы выгрызали как следует, а то раз-два укусит и бросает на дорогу. Денис Кошара — это, прости господи, прорва, от Крикливой балки и до Вишневого все его ломти валяются.
— А откуда ты знаешь, что его?
— У него зубы редкие, как у пилы. Пройдется ими — сразу видно, чья работа.
— Э-э, глупости,— отмахивался Оксен.— На ломтях кавуна не сэкономишь.
— Я не о ломтях, а о колхозном труде беспокоюсь. Кавун — это наш пот и наша работа, а он, сукин сын, выберет какой получше, хряп о колено — середину выест, а остальное в бурьян; хоть бы товарищам отдавал, коли сам не хочет.
В контору Григор никогда не приходил с пустыми карманами — в них всегда что-то бренчало, позвякивало: гайки, гнутые гвозди, ржавые ключи.