Такая полемика могла бы быть полезной и даже необходимой, если бы в то же время в ней раскрывалось положительное православное понимание этого таинства, его исключительное значение для веры и опыта Церкви. Однако трагедия нашего собственного озападненного академического богословия состоит в том, что когда оно борется с ошибками Запада, то исходит при этом из тех самых предпосылок и богословского контекста, которые ведут к этим ошибкам. На Западе спор по поводу конфирмации был результатом более широкого явления: расхождения между lex orandi, литургической традицией Церкви, и богословием, которое мы уже квалифицировали как «первобытный грех» всей богословской схоластики. Вместо того, чтобы воспринять смысл таинств из литургической традиции, богословы создали свои собственные определения таинств и затем в свете этих определений стали интерпретировать церковное богослужение, «втискивая» его в рамки своего собственного априорного подхода.
Мы уже знаем, что эти определения основываются на своеобразном понимании благодати и источников благодати; отсюда и идет определение миропомазания как таинства, сообщающего новокрещенному дары (carismata) Святого Духа, т. е. благодать, необходимую для христианской жизни, — определение, которое приводится почти во всех богословских учебниках, как восточных, так и западных [46]. Но в этой борьбе православных богословов на двух фронтах — римском и протестантском — даже не ставится вопрос о том, является ли достаточным или даже просто адекватным такое определение. Ибо само это определение неизбежно приводит к западной дилемме. Действительно, либо благодать, получаемая в крещении, делает любой новый дар благодати излишним (протестантское решение вопроса), либо благодать, сообщаемая во втором таинстве, имеет целиком отличную природу, а ее сообщение, ввиду этого отличия, не только может, но даже и должно быть «отделено» от крещения (католическое решение). Но что если сама эта дилемма неправильна, если она есть псевдодилемма, плод неправильных посылок и, следовательно, неверных определений? Вот вопрос, на который может и должно ответить православное богословие. Но оно сможет это сделать, если только освободится от западного редукционистского подхода к таинствам, если оно вновь обратится к своему собственному главному и подлинному источнику — литургической реальности, которая воплощает в себе и являет веру и опыт Церкви.
Литургическое свидетельство вполне ясно. С одной стороны, миропомазание есть не только органическая часть крещального таинства: оно совершается как исполнение крещения, так же, как следующее действо этого таинства — участие в Евхаристии — есть исполнение миропомазания:
И по еже облещи его молится священник, глаголя молитву сию:
Благословен еси, Господи Боже Вседержителю… даровавый нам недостойным Блаженное очищение во святей воде, и Божественное освящение в животворящем помазании: Иже и ныне благоволивый паки родити раба Твоего новопросвещеннаго водою и Духом, вольных и невольных грехов оставление тому даровавый. Сам Влады–ко Всецарю благоутробне, даруй тому и печать дара Святаго и всесильнаго, и покланяемого Твоего Духа, и причащение Святаго Тела и Честныя Крове Христа Твоего…
Даже в нашем теперешнем чинопоследовании, столь отличном от древнего, столь обедненном по сравнению с торжественным пасхальным празднованием крещения, нет никаких «провалов», никакого разрыва между крещальным погружением в воду, облачением в белую одежду и помазанием святым миром. Человек облачается в белую одежду потому, что он окрещен, и для того, чтобы быть помазанным.
Однако, с другой стороны, «запечатлевание» святым миром есть, очевидно, новый акт, который, хотя и был подготовлен крещением, все же придает чину посвящения измерение столь радикально новое, что Церковь всегда считала его другим таинством — даром и таинством, отличным от крещения.