accende me inge tuo"*.
"В одиночестве Бог обращается к сердцу человека,
в тишине человек обращается к сердцу Бога".
"Fuge, late, tace"**.
"Не следуй разуму. Мысль Господа благая
Велит: люби меня, отнюдь не постигая".
"Час пробил, он уже прошел".
______________
* "Ты, любовь, что всегда пылаешь и никогда не гаснешь, зажги меня своим огнем" (лат.).
** "Беги, скрывайся, молчи" (лат.).
Мы вошли в одну из пустых келий: живший в ней монах умер пять дней тому назад. Кельи ничем не отличаются друг от друга, во всех имеются две лестницы - одна ведет наверх, другая вниз. Верх - это небольшое чердачное помещение, средний этаж - спальня с камином, к которой примыкает кабинет. В кабинете, на письменном столе, еще лежала книга, открытая на той странице, на которой остановились в последний раз глаза умирающего, это была "Исповедь святого Августина". Мебель спальни состоит лишь из аналоя и кровати с соломенным тюфяком и шерстяными простынями; кровать снабжена двумя створками, которые можно закрыть, когда человек ложится спать. Тут я понял слова немца, уверявшего, что картезианские монахи спят в шкафу.
В нижнем этаже помещается столярная или слесарная мастерская; монахам разрешается посвящать два часа в день какому-нибудь ремеслу и один час возделыванию небольшого сада, расположенного рядом с мастерской; это единственное дозволенное им развлечение.
Мы осмотрели также залу главного капитула с портретами генералов ордена от святого Бруно, его основателя*, скончавшегося в 1101 году, до Иннокентия Каменщика, скончавшегося в 1703-м. От этого последнего до Жана-Батиста Морте, нынешнего генерала ордена, все портреты налицо. В 1792 году, когда монастыри подверглись разорению, картезианские монахи покинули Францию, увозя с собой по портрету. После их возвращения портреты были водворены на место: ни один не пропал, так как монахи заранее позаботились, чтобы реликвии, которые они обязались хранить, не затерялись в случае их смерти. Ныне коллекция снова полна.
______________
* Основание ордена относится к 1084 году. (Прим. автора.)
Затем мы прошли в трапезную, которая делится на две части: первый зал отведен братьям, второй - отцам. Монахи пьют из глиняных чаш и едят на деревянных тарелках; у чаш две ручки, чтобы можно было брать их обеими руками, ибо так делали первые христиане; тарелки напоминают по форме чернильницу: в середине их находится соусник, а вокруг него кладут овощи или рыбу - единственную пищу, которую вкушают монахи. Я снова вспомнил немца и понял при виде этих тарелок, почему он говорил, что картезианские монахи едят из чернильниц.
Брат Жан-Мари спросил, не угодно ли мне посетить кладбище, несмотря на ночное время. Но то, что он считал помехой, было как раз для меня побудительной причиной, и я охотно принял его предложение. Открыв кладбищенскую калитку, он вдруг схватил меня за руку и указал на монаха, который рыл для себя могилу. При этом зрелище я на мгновение застыл на месте, потом спросил моего проводника, могу ли я поговорить с этим человеком. Он ответил, что это вполне допустимо; я попросил его уйти, если только это разрешается. Моя просьба отнюдь не показалась ему бестактной, напротив, очень обрадовала его: бедняга валился с ног от усталости. Я остался наедине с незнакомым могильщиком.
Я не знал, как заговорить с ним. Я сделал несколько шагов; он заметил меня и, повернувшись ко мне лицом, оперся на заступ, ожидая, что я скажу. Мое замешательство удвоилось, однако молчать дольше было немыслимо.
- Уже глубокая ночь, а вы между тем заняты прискорбным делом, отец мой, - проговорил я. - Мне кажется, что после умерщвления плоти и дневных трудов вам следовало бы посвятить отдыху те немногие часы, которые оставляет вам молитва, тем более, отец мой, - прибавил я, улыбаясь, ибо монах был еще молод, - что работу, которой вы заняты, вполне можно отложить.
- В этой обители, сын мой, - проговорил монах грустным, отеческим тоном, - умирают первыми вовсе не самые пожилые, и в могилу мы сходим не по старшинству. Впрочем, когда моя могила будет готова, Господь Бог, надеюсь, смилуется надо мной и пошлет мне смерть.
- Извините, отец мой, - продолжал я, - хоть я и верую в глубине души, но плохо знаю католические правила и обряды. Возможно потому, что отречение от мирских благ, предписываемое вашим орденом, не доходит до стремления покинуть нашу земную юдоль.
- Человек властен над своими поступками, - ответил монах, - но не над своими желаниями.
- Какое же мрачное у вас желание, отец мой!
- Оно под стать моему сердцу.
- Вы много страдали?
- Я и теперь страдаю.
- Мне казалось, что этот монастырь - обитель покоя.
- Угрызения совести мучают человека повсюду.
Я вгляделся в монаха и узнал в нем того самого человека, которого только что видел в церкви - это он рыдал, распростершись на полу. Он тоже узнал меня.
- Вы были этой ночью у заутрени? - спросил он.
- Да и, помнится, стоял рядом с вами.
- Вы слышали, как я стонал?
- Я видел также ваши слезы.
- Что же вы подумали обо мне?
- Я подумал, что Бог сжалился над вами, раз он даровал вам слезы.
- Да, да, надеюсь, что гнев Божий утомился, коли мне возвращена способность плакать.
- И вы не пытались смягчить свое горе, поверив его кому-нибудь из братьев?
- Здесь каждый несет бремя, соразмерное с его силами. Ему не выдержать тяжести чужого несчастья.
- И все же признание облегчило бы вашу душу.
- Да, вы правы.
- Не так уж плохо, - продолжал я, - когда есть сердце, готовое сострадать вам, и рука, готовая пожать вашу руку!
Я взял его руку и пожал. Он высвободил ее и, скрестив руки на груди, взглянул мне прямо в глаза, словно хотел прочитать, что таится в глубине моего сердца.
- Что вами движет - участие или любопытство? - спросил он. - Добры вы или вам попросту недостает скромности?
Я отошел от него. Грудь мне стеснило.
- Дайте напоследок вашу руку, отец мой... и прощайте... - сказал я и хотел было уйти.
- Послушайте! - крикнул он.
Я остановился. Он подошел ко мне.
- Нехорошо отстранить предложенное утешение и оттолкнуть человека, посланного Богом. Вы сделали для несчастного то, что никто не сделал для него в продолжение шести лет: вы подали ему руку. Благодарю вас. Вы сказали ему, что поверить свое горе - значит смягчить его, и обязались этим выслушать его. Теперь не вздумайте прерывать мой рассказ, не просите меня замолчать. Выслушайте до конца мое повествование, ибо нужен исход тому, что уже давно лежит у меня на сердце. А когда я умолкну, тут же уходите, не спросив моего имени и не сказав мне, кто вы такой, - это единственное, о чем я прошу вас.
Я дал требуемое обещание. Мы сели на разбитую могильную плиту одного из генералов ордена. Мой собеседник опустил голову на руки, от этого движения упал его капюшон, и я смог рассмотреть монаха, когда он выпрямился. Я увидел перед собой бородатого, черноглазого молодого человека, ставшего бледным и худым из-за своей аскетической жизни; но, отняв у его лица юношескую прелесть, жизнь эта придала ему особую значительность. Это была голова Гяура, каким я представил его себе, читая поэму Байрона.
- Вам нет нужды знать, - начал он свой рассказ, - где я родился и где жил. Прошло семь лет после тех событий, о которых я собираюсь поведать вам. Мне было тогда двадцать четыре года.
Я был богат, происходил из хорошей семьи. Окончив коллеж, я окунулся в водоворот света; я вступил в него с решимостью молодости, с горячей головой, с сердцем, обуреваемым страстями, и с уверенностью, что ни одна женщина не устоит перед тем, кто обладает настойчивостью и золотом. Мои первые похождения лишь подтвердили эту уверенность.