А еще хотел бы припомнить, как ее зовут, но не могу. Вот что значит девяносто лет. Или девяносто три.
— Доброе утро, мистер Янковский! — приветствует меня сиделка, включая свет. Подойдя к окну, она приподнимает жалюзи и впускает в комнату солнце. — Подъем-встаем.
— А смысл? — бормочу я.
— А смысл в том, что Господь соизволил даровать вам еще один день, — отвечает она, подходя к моей кровати и нажимая кнопку на поручне. Кровать начинает жужжать. Мгновение спустя я уже не лежу, а сижу. — Кроме того, завтра вы идете в цирк.
В цирк! Стало быть, со счета я все же не сбился.
Надев на градусник одноразовый колпачок, она вставляет его мне в ухо. Так меня тычут и тормошат каждое утро. Я чувствую себя извлеченным из глубин морозильника куском мяса, про которое пока не решили, протухло оно или еще нет.
Градусник пищит, сиделка бросает одноразовый колпачок в мусорную корзину и записывает что-то в моей карте, а затем достает из шкафчика прибор для измерения давления.
— Ну что, будете завтракать в столовой — или принести вам что-нибудь сюда? — спрашивает она, обернув манжету вокруг моей руки и накачивая воздух.
— Не буду я завтракать.
— Как же так, мистер Янковский? — говорит она, прижимая стетоскоп к внутренней стороне моего локтя и следя за шкалой прибора. — Вам нужны силы.
Я пытаюсь прочесть, как ее зовут.
— А зачем? Мне разве бежать марафон?
— Нет, но если вы разболеетесь, то не попадете в цирк, — отвечает она. Выпустив воздух из манжеты, она снимает прибор с моей руки и убирает в шкаф.
Наконец-то мне удается прочесть ее имя!
— Тогда я позавтракаю здесь, Розмари, — говорю я. Пусть думает, что я помню, как ее зовут. Делать вид, что с головой у тебя все в порядке, не так-то просто, но важно. В конце концов, я еще не окончательно спятил. Просто мне приходится держать в голове больше, чем другим.
— Однако, скажу я вам, вы сильны, как бык, — она закрывает карту, записав туда что-то напоследок. — Если малость поднаберете веса, ей-богу, доживете до ста лет, не меньше.
— Шикарно! — отвечаю я.
Когда Розмари возвращается, чтобы вывезти меня в коридор, я прошу ее прокатить меня до окна. Вот бы взглянуть, что делается в парке!
Погода стоит чудесная, сквозь пухлые кучевые облачка светит солнце. Оно и к лучшему — я слишком хорошо помню, каково разбивать балаган в ненастье. Времена, конечно, нынче не те. Интересно, называют ли их еще разнорабочими. Да и живут они наверняка в куда как более сносных условиях. Нет, вы только взгляните на эти домики на колесах — у них есть даже портативные телеантенны!
Вскоре после ланча первые кресла-каталки со здешними обитателями в сопровождении родственников начинают тянуться в сторону парка. Минут десять спустя там уже целый поезд. Вот Рути, а за ней — Нелли Комптой. И зачем ее только туда везут? Она же ничегошеньки не соображает. А вот Дорис. А это, должно быть, ее Рэндалл, о котором она нам все уши прожужжала. А вот и старый козел Макгинти. Весь надулся, как индюк, на коленях шотландский плед, а вокруг суетятся родственники. Вешает им лапшу на уши про слонов, не иначе.
Перед шапито выстроились в ряд великолепные першероны, ослепительно белые. Может, они участвуют в вольтижировке? Лошади в вольтижировке всегда белые, чтобы не было заметно канифоли, без которой наездники не удержались бы на их спинах стоя.
Но даже если лошадки выступают без наездников, все равно их номер наверняка в подметки не годится марлениному. Никто и ничто в мире не сравнится с Марленой.
Я ищу слона, заранее опасаясь и предчувствуя разочарование.
Ближе к вечеру паровозик возвращается. К креслам привязаны воздушные шарики, на головах дурацкие колпаки. У некоторых на коленях пакеты с сахарной ватой. Пакеты! Знали бы они, что эта вата может быть недельной давности. В мое-то время она была свежая, ее делали и наматывали на палочку прямо на глазах у покупателя.
В пять часов в конце вестибюля появляется тощая сиделка с лошадиным лицом.
— Мистер Янковский, обедать будете? — спрашивает она, снимая кресло-каталку с тормозов и разворачивая на сто восемьдесят градусов.
— Гррррм, — недовольно рычу я, ведь она даже не дождалась моего ответа.
Когда мы въезжаем в столовую, она везет меня к моему обычному месту.
— Постойте-ка, — говорю я, — я не хочу сегодня здесь сидеть.
— Не волнуйтесь, мистер Янковский, — отвечает она. — Наверняка мистер Макгинти вас простил.
— Да, но я его не простил. Лучше я сяду вон там, — говорю я, указывая на другой стол.
— Но там никто не сидит.
— Вот и отлично.
— Ох, мистер Янковский. Почему бы вам…
— Да отвезите же меня, куда я прошу, черт возьми!
Кресло останавливается, за моей спиной воцаряется молчание, и миг спустя мы вновь начинаем двигаться. Сиделка подвозит меня к столу, на который я указал, и уходит. Когда она возвращается, чтобы швырнуть передо мной тарелку, губы у нее чопорно поджаты.
Когда сидишь за столом в одиночку, хуже всего то, что приходится выслушивать разговоры за соседними столиками. Я не подслушиваю. Я просто ничего не могу с собой поделать. Большинство говорят о цирке, оно и ладно. Не ладно то, что старый хрыч Макгинти сидит за моим столом, с моими подружками и держится царственно, словно король Артур. Но и это еще не все — похоже, он сказал кому-то в цирке, что носил воду для слонов, и ему отвели место рядом с манежем. Уму непостижимо! И вот он сидит и болтает без умолку о том, как все были к нему внимательны, а Хейзл, Дорис и Норма смотрят на него с открытыми ртами.
Я больше не в силах этого терпеть. Взглянув на тарелку, я обнаруживаю там нечто тушеное в бледной подливке, а на десерт — желе, все в оспинках.
— Сиделка! — рычу я. — Эй, сиделка!
Одна из них смотрит в мою сторону и встречается со мной глазами. Поняв, что я не при смерти, она особо не торопится.
— Слушаю вас, мистер Янковский!
— Можете принести мне человеческой еды?
— Чего, простите?
— Человеческой еды. Ну, знаете, того, что едят нормальные люди.
— Ох, мистер Янковский…
— Девушка, оставьте вы эти «Ох, мистер Янковский». Это еда для младенцев, а мне уже давно не пять лет. Мне девяносто. Или девяносто три.
— Почему это для младенцев?
— А потому. Вы только взгляните, это же размазня какая- то, — отвечаю я, тыча вилкой в кучку, сдобренную подливкой. Кучка обваливается и превращается в месиво, а на вилке остается только подливка. — И вы называете это едой? Я хочу что-нибудь, что можно было бы пожевать. Что-нибудь хрустящее. А это, позвольте узнать, что такое? — вопрошаю я, тыча в красный комок желе. Он отчаянно дрожит, словно женская грудь.
— Это салат.
— Салат?! Покажите-ка мне, где здесь овощи. Что-то я не вижу овощей.
— Это фруктовый салат, — отвечает она, не теряя невозмутимости, но чуть повысив голос.
— Что-то я не вижу фруктов.
— А я вижу, к вашему сведению, — говорит она и указывает на одну из оспин. — Вот. И вот. Вот кусочек банана. А вот виноград. Почему бы вам не попробовать?
— А почему бы вам не попробовать?
Она скрещивает руки на груди. Ага, похоже, наша классная дама вышла из себя.
— Это пища предназначена специально для здешних обитателей. Ее разрабатывали диетологи, специализирующиеся на геронтологии…
— Но я этого не хочу. Хочу настоящей еды.
Мертвая тишина. Я оглядываюсь по сторонам. Все взоры прикованы ко мне.
— А что? — громко говорю я. — Неужто я хочу слишком многого? Неужто больше никто не скучает по настоящей еде? Да разве вам может нравиться эта… эта… кашка? — Я кладу руку на край тарелки и отталкиваю ее от себя.
Совсем легонько.
Честное слово.
Тарелка летит через весь стол и падает на пол.
Вызывают доктора Рашид. Она присаживается на край моей постели и задает вопросы, на которые я стараюсь отвечать вежливо. Но я так не люблю, когда со мной обращаются как с последним идиотом, что, боюсь, веду себя несколько раздражительно.