Выбрать главу

— Повелитель, да продлит Таш твои лета до скончания времен, я послан к твоему двору моей госпожой принцессой Джанаан, дабы сообщить, что она остановилась с заходом солнца в пяти милях от Ташбаана. С моря идет шторм, и моя госпожа…

Тисрок не дослушал. Стремительно поднялся — почти вскочил — на ноги, кивнул посланнику и бросил замершим в ожидании приказа слугам.

— Седлайте коня!

— Мой господин, но ведь шторм… — робко попыталась остановить его Ласаралин, но тисрок лишь отмахнулся от нее отрывистым жестом — рубанул по воздуху ладонью в рубиновых перстнях — и прогремел каблуками на сапогах в повисшей в зале тишине. Захлопнулись высокие двойные двери, и в этой тишине звонко прозвучал голос его племянника.

— Прошу нас простить, Ваше Высочество. Мой дядя продолжит разговор с вами позже. Эй, ты! Принеси посланцу моей матери вина и еды, он, верно, утомился после долгого пути.

Однако, хмыкнула в мыслях Аравис. Ждала, что нечто подобное Кору скажет Великий Визирь, а вовсе не ребенок, которому едва ли исполнилось десять лет.

========== Глава восьмая ==========

«…А там — пускай ярмо

Изгнания, клеймо детоубийцы,

Безбожия позор — всё, что хотите.

Я знаю, что врага не насмешу».

Еврипид, «Медея».

В медной жаровне тлели рыжие угли. Но не грели. Мечта о путешествии, о богатейших сатрапиях и прекраснейших дворцах обернулась худшим из кошмаров, когда-либо являвшихся ей под покровом тьмы. И путь в Ташбаан, прежде видевшийся стремительным, словно полет сокола, и ярким, словно празднества в честь богов, обратился чередой нескончаемых мрачных дней, наполненных лишь свирепым ветром, безжалостным солнцем и одиночеством среди огромных караванов. Те сменялись один за другим. Отставали и поворачивали на пересечениях тянущихся сквозь пустыни и степи трактов или, напротив, возникали в дрожащем на солнце мареве, и до Альмиры вновь доносились ничем не отличавшиеся друг от друга голоса купцов.

— Мир вам, благородные воины! Позволите ли вашему покорному слуге узнать, куда вы держите путь?

— В Ташбаан, — равнодушно отвечала принцесса Джанаан, если возглавляла кавалькаду верхом на белогривой лошади. Или скрывалась за тяжелым пологом носилок, и вместо нее с торговцами говорил кто-то из мужчин.

Альмире смотреть на караваны не запрещалось. Но она поначалу сама не смела приподнять золотую, расшитую черными ромбами парчу, услышав смех или залихватские дорожные песни. Порой… даже слишком залихватские.

— Простите их, госпожа, — пробормотала она однажды, когда пение стало уж слишком дерзким и прославляющим прелести какой-то «красавицы Зархан из Тешихбаана». — Они не ведают, что…

— Жизнь — нескончаемая перемена горестей и радостей, — равнодушно ответила принцесса, смотревшая на тракт, едва касаясь пальцами края полога. — Другие смеются, пока мы плачем, и не нам запрещать им счастье. Ведь и мы позволяем себе смех, не думая о тех, кто в этот же миг задыхается от горя и отчаяния.

И вновь погрузилась в молчание. Альмира не понимала. Хотела она того или нет, но ее боль притупилась куда быстрее, чем следовало скорбеть невесте, своей рукой погубившей жениха. Будто мир разверзся у нее на глазах, обратившись преисподней с огненными демонами, верными слугами Пламенного Азарота, но руки ее в последний миг ухватились за уходящую из-под ног землю, и она лишь почувствовала опаливший лицо жар, но… не сорвалась. Принцесса же… будто и в самом деле сгинула в пламени, оставив после себя лишь выжженную оболочку.

— Смейся, — сказала она тем же вечером, когда сопровождавшие их воины уже искали подходящее место для шатров и палаток. Заговорила с Альмирой сама, и та замерла в растерянности, молясь, чтобы это стало первым шагом к ее прощению. — Танцуй. Люби. Ты никогда не узнаешь, в какой миг всё это оборвется.

— Мой дядя любит вас, госпожа, — робко сказала Альмира, не зная, как еще ответить на эти слова. — Он…

— Когда мой отец покинул этот мир ради благодатных полей вечной жизни, — равнодушно, едва размыкая губы, пробормотала принцесса, — я мчалась верхом ночь, день и еще одну ночь напролет, чтобы упасть на колени перед Ильгамутом и умолять его о помощи. И как бы ни был он добр ко мне, я не в силах забыть о том, что та скачка была не ради него. Я никогда не пожелаю этого забыть.

Альмира растерянно промолчала, боясь… что принцесса вспомнит, за какой грех был убит ее сын, и покарает его невольную убийцу, не дожидаясь решения тисрока. Да живет он вечно. Даже если…

Ей было страшно даже подумать о том, что они — потомки Таша неумолимого, единокровные брат и сестра — действительно были…

— Он был для меня, — вдруг сказала принцесса. — С самого начала, с того самого момента, как я увидела его, я знала, что он предназначен мне самими богами. Это было мое первое воспоминание, то, с чего началась моя осмысленная жизнь. Его глаза. Черные, как сама ночь. Как та тьма, что, верно, поджидает меня после смерти, но я обрадуюсь даже ей, ведь она одного цвета с его глазами. Он мой брат, мой любовник, моя вторая половина, по чьей-то злой воле разделенная со мной этими непримиримыми братскими узами. Он начало и конец. Как бы далеко ни увозили меня мужья, как бы ни бежала я сама, я всегда возвращаюсь к нему. К единственному, кто не предал меня, даже когда отец швырнул меня своему верному слуге, словно кусок мяса. Твой дядя никогда не сможет этого понять. Он всего лишь мужчина, — качнула она головой так, словно этого было недостаточно для того, чтобы она повернула назад и вновь поклялась ему в любви. — А брат — моя жизнь. Без него нет меня, а без меня — его. И я убью любого, кто посмеет встать у нас на пути.

Альмире отшатнулась прежде, чем сама поняла, что ее испугали даже не слова, а сам тон, которым они были произнесены. Равнодушное обещание смерти, ярое пламя Азарота, пылающее в зеленых глазах принцессы. Безжалостное. Неугасимое. Оставляющее после себя лишь выжженное пепелище.

Принцесса смотрела на испуганное лицо Альмиры, и на подкрашенных кармином губах впервые рождалась улыбка. Такая же равнодушная, как и ее глаза, не находящая в них отражения. Как сабля изгибалась серебряным росчерком, так и уголки этих красных губ медленно поднимались в ответ на застывший в глазах Альмиры страх.

— Твоя мать не глупа, — сказала принцесса, отведя взгляд и вновь коснувшись кончиками пальцев парчового полога. — Тот, кто не знает, что в кубке яд, подаст его недрогнувшей рукой. И разве можно наказать невиновную, лишь по воле случая принесшую смерть тем, кого клялась любить и почитать? Твоя мать бежала, бросив тебя за спиной, поскольку знала, что тебя не тронут. Ведь твой дядя первым встанет на пути у любого, кто поднимет на тебя руку.

— Вы желаете, чтобы они сражались друг с другом? — спросила Альмира и замолчала, испугавшись и своей дерзости, и того, как дрожит теперь голос.

— Я желаю покарать убийцу моего сына, — ответила принцесса, не поворачивая головы. Будто серая степь, что она видела снаружи, занимала ее куда сильнее мыслей о том, что ее муж… быть может, сойдется в бою с ее же братом. — Посмотрим, вспомнит ли твоя мать о долге перед детьми, когда поймет, что наделала, вздумав бежать от меня.

Альмира не ответила. Слишком поздно поняла, что ей следовало остаться в Джаухар-Ахсане. Теперь, когда боль и горе притупились, когда к ней возвращалась отчаянная жажда жизни, мысли о Ташбаане не вызывали у нее ничего, кроме ужаса. Город-мираж, прежде видевшийся ей чудом, несбыточной мечтой, встающей на озаренном солнцем горизонте за миг до пробуждения, обращался видениями черных крепостных стен и окровавленных копий над неприступными воротами. И черным огнем горели над ним глаза в алом закатном небе. Глаза тисрока? Или самого Таша? Неумолимого и неодолимого, не знающего пощады к оступившимся?