Я родила ему сыновей, в которых он нуждался более любого другого мужчины. Я подарила Калормену сразу двоих наследников престола, и их отцу больше нет нужды страшиться того, что империя может пошатнуться из-за неугодной богам женщины. Я благословеннейшая из матерей и достойнейшая из жен, возлюбленная величайшего из правителей этой земли. Так почему же какая-то наложница северного варвара способна разрушить мое счастье лишь жалким письмом?
От одной мысли об этом письме, прячущемся между винно-красной парчой и жемчужно-белым шелком, у нее холодели руки. Ласаралин не желала видеть эту женщину в Ташбаане. Отступницу! Предательницу, посмевшую забыть о служении великим господам! Ласаралин не желала, чтобы эта женщина одним своим видом напоминала тисроку о вероломной натуре всей ее семьи. Как смела она даже думать о том, чтобы вновь ступить на калорменскую землю после того, как…!
Ласаралин не находила в себе сил, чтобы произнести эти несколько слов даже в собственных мыслях. И не смотрела на лицо юного тархана, совсем еще мальчика, сжимавшего в пальцах еще одно письмо, написанное точно таким же резким почерком. Фарис, единственный сын тархана Кидраша, двенадцатилетний щенок, приближенный ко двору тисрока лишь потому, что наследовал сатрапию Калавар, лишь чудом не отобранную разъяренным Рабадашем в ответ на измену самого Кидраша. Ласаралин не плакала, узнав о смерти тархана — она сделала свой выбор, когда нанесла первый удар узурпатору Зайнутдину, зная, что этот удар может стать для нее смертным приговором, — и не находила в себе сил на милосердие к сыну изменника. В глубине души ей всегда казалось, что тархан Кидраш предал и ее — пусть она не посмела и словом обмолвиться о том, что провела ночь после похорон первого мужа вовсе не в молитвах о его душе, а в объятиях кронпринца, — и тем больнее было сознавать, что и сама она когда-то предала своего возлюбленного. Когда не смела назвать его так даже в мыслях, когда разом за разом напоминала себе, что она лишь дитя, на которое он никогда не взглянет. Что она не сравнится с ослепительной, словно заря над морем, королевой северных варваров.
Ласаралин по-прежнему не могла поверить, что он… нет, не простил ей этот грех — прощать он и не умел никогда, — но он даже не счел ее поступок предательством. А затем и вовсе покарал ту, что вздумала лишить Ласаралин жизни. И назвал ее саму глупой женщиной, раз она решила, что он может поставить наложницу выше законной жены. Ласаралин целовала его руки и раз за разом клялась в верности, позабыв о боли в ее собственной, сломанной руке, а он будто не понимал, что он сделал. Что он одним словом вернул ее к жизни, вырвал из того земного ада, в котором она горела с самого побега Аравис на север.
И теперь… это проклятое письмо! Ласаралин сожгла бы его, не читая, если бы это могло остановить возвращение предательницы-тархины в Ташбаан. И безжалостно вырвала бы второе послание бывшей подруги из рук ее брата, чтобы обратить пеплом и его. Но вместо этого смиренно ждала, изнывая от духоты.
Пока по широким мраморным плитам не застучали копыта черногривого жеребца, заставив ее подняться на ноги куда порывистее, чем следовало бы госпоже всего Калормена.
— Не слишком ли она мала для таких поездок, мой господин? — спросила Ласаралин, когда Гуль остановился у дворцового фонтана, и протянула вперед обе руки. Как бы ни доверяла она мужу, сам вид дочери в седле этого злобного черного чудовища вызывал у нее неприкрытый ужас. Даже Дьявол, любимый боевой конь Рабадаша, погибший четыре года назад при штурме Ташбаана, не казался ей таким пугающим, как этот скаковой жеребец, названный именем пожирающего мертвецов демона, обитающего среди песков и непохороненных костей. Чувство юмора — да и всего остального тоже — у возлюбленного супруга, признаться, было ужасным. Только ему могло прийти в голову давать своим коням подобные имена.
— Мала? — только и фыркнул муж, стянув с головы запыленный багряный платок, и спрыгнул с седла с легкостью двадцатилетнего мальчишки, перекинув ногу через высокую переднюю луку. Пыль осела и на его винно-красном кафтане без рукавов, и на белоснежной нижней рубашке, и на переброшенных на левое плечо черных волосах, стянутых в низкий хвост узкой золотой заколкой. — Она потомок Таша неумолимого и неодолимого и уж в седле усидеть сможет.
Нарджис, очевидно, позицию отца разделяла, поскольку немедленно вывернулась из рук матери, возмущенно сверкнула в ее сторону агатово-черными глазами и протянула маленькую смуглую ладошку, чтобы погладить недовольно фыркающего коня. Тот показал зубы — у Ласаралин на мгновение упало сердце — и опустил лоснящуюся черную морду.
— Холоший коник, — обрадовалась Нарджис, получила в ответ точно такой же агатово-черный взгляд с недовольно нахмуренными бровями и старательно протянула, исправляя свою ошибку: — Р-р-р-р-р!
— Как чудесно, Ваше Высочество! — издалека обрадовались прислужницы, рабыни и наложницы, не смеющие приблизиться без позволения тисрока, и Ласаралин звонко щелкнула пальцами, приказывая забрать дочь. Нарджис явно не хотела расставаться с жеребцом, но спорить не посмела. Сама стянула скрывавший волосы и половину смуглого лица платок и засеменила к дворцовым дверям в окружении трех служанок.
— Воды, мой господин? — спросила Ласаралин, вновь отступая в тень, к заставленному серебряными кубок и блюдом с фруктами круглому столику.
— Лучше вина, — ответил Рабадаш, стягивая с рук перчатки для верховой езды и бросая их на край столика.
Она подала кубок недрогнувшей рукой, но муж перехватил ее холодные пальцы, едва коснувшись их, и спросил, прежде чем сделать глоток:
— Что не так?
— Ничего, мой господин, — пробормотала Ласаралин, попытавшись отвести взгляд, но он уже отставил кубок и взял ее за подбородок, вынуждая вновь поднять на него глаза.
— Ты лжешь мне в лицо и думаешь, что я не замечу?
Ласаралин помедлила — прижалась щекой к смуглой руке с тяжелыми золотыми перстнями, вздохнула, боясь, что глупо расплачется и размажет длинные линии красной и серебряной подводки вокруг ее глаз, — а затем все же подняла руку и вытащила злополучное письмо, спрятанное между золоченых застежек на груди.
— Ты ведь… ждешь арченландских послов?
Муж не ответил. Развернул протянутый пергамент, хмыкнул, первым делом посмотрев на подпись в самом низу, и, казалось, заинтересовался посланием всерьез. Но когда всё же заговорил, то голос у него зазвучал на удивление ровно.
— И что же тебя так огорчило?
— Я не желаю видеть ее в Ташбаане, — процедила Ласаралин, часто моргая и стараясь не кривить красные от кармина губы уж слишком сильно. — Не желаю видеть эту… женщину в твоем дворце, — добавила она, не смея сказать «в нашем». — Ни ее, ни этого… принца.
Попыталась отвернуться — не зная только куда, ведь со всех сторон были любопытные глаза, — но муж протянул руку, обняв ее за талию, и прижал к себе, не замечая чужих взглядов. Коснулся второй рукой ее распущенных, блестящих от масла волос, рассеянно перебирая их пальцами, и Ласаралин закусила нижнюю губу, чувствуя себя обиженным ребенком.
— Разумно ли это? — спросила она почти шепотом. — Когда во дворце траур?
Рабадаш ответил не сразу. Выражение черных, подведенных синей краской глаз сделалось совершенно нечитаемым, обрамленное длинными волосами лицо будто застыло бронзовой маской, и на мгновение Ласаралин показалось, что муж смотрит сквозь нее, даже не понимая, кто перед ним.
— Любовь моя, — позвала она почти шепотом, боясь, что сказала что-то не то. Говорила постоянно, с того самого дня, как пришли черные вести с Юга, из глубины красных песков и голубыми саблями вспоровших их притоков великой реки Руд-Халидж. Но как бы Ласаралин ни пыталась, она не находила верных слов. Не испытывала и тени того отчаяния, что должно было пожирать мужа. И как бы ни старался он скрыть это отчаяние, оно прорывалось вновь и вновь. — Я знаю, как велико твое горе, и не желаю, чтобы кто-то тревожил тебя по пустякам. Если арченландцам так важен этот договор, то пусть ждут…