— Только последний глупец не будет тебя любить.
Ласаралин закусила нижнюю губу, пытаясь сдержать предательский всхлип, выдохнула и сказала, запоздало вспомнив, что постель застелена техишбаанской парчой:
— Сапоги сними. Или выгоню.
И добавила под громогласный хохот:
— Я вовсе не шучу. Это мое любимое покрывало!
========== Глава четвертая ==========
Из-под копыт черногривого жеребца летели багряные песчинки. Взвивались в пыльный безветренный воздух, повисали в дрожащем мареве, искажающем очертания кровавых барханов, и медленно падали вниз, на остающиеся позади следы. Красное солнце ползло по светлому — до режущей глаза белизны — небосводу, словно одинокий глаз огненного великана, пристально следящий за мертвыми песками, и черный жеребец надрывно ржал, взлетая на гребень очередного бархана. Белый плащ взметался вверх вместе с песком и опадал вновь, хлеща по лоснящимся от пота лошадиным бокам. И в прорези закрывающего лицо белого платка драгоценными агатами сверкали черные, тонко подведенные синевой глаза.
Окрестный пейзаж не менялся уже трое суток. Час за часом, от рассвета до заката едва различимый тракт петлял между дюнами, оставив позади шумную полноводную реку Руд-Халидж, берущую свое начало в неприступных скалах самого западного из калорменских рубежей, и мерещилось, будто этой красной пустыне нет конца и края. Пока среди одинаковых багровых барханов не вырастал в неверном мареве путеводный обелиск. Словно тонкое белоснежное копье, при приближении оказывавшееся толще вековых тибефских дубов. Солнечные лучи отражались от белого камня, и приходилось щурить и прикрывать рукой глаза, чтобы разглядеть символы ограненного бриллианта — Сердца Пустыни, дворца-башни, увенчанного хрустальным куполом, — и направленной в его сторону стрелы.
И жеребец вновь рвался вперед, с недовольным ржанием встряхивая длинной, переплетенной косичками гривой. Лучший из ташбаанских конюшен, косящий злым темным глазом на всякого, кто смел сделать шаг вперед и протянуть руку к этой гриве. Черной, как самый бездонный омут Зардинах, как отпылавшие угли в кострах Азарота, как глаза самого Таша неумолимого и неодолимого, видящего каждый уголок мира и знающего о каждом желании своих верных слуг.
— Он прекрасен, — выдохнул Ильсомбраз, едва увидев этого жеребца. Дикого и непокорного, словно разразившаяся в пустыне буря.
— Если сумеешь объездить, — ответил отец, — он твой.
Вместе с саблей в серебряных узорах, первым заточенным оружием, вложенным в его пальцы рукой с острым рубиновым перстнем. Иных подарков на свое четырнадцатилетие Ильсомбраз и не желал. Знал, что мать огорчилась, но сердце его тогда рвалось в Ташбаан, рвалось… спросить, достоин ли он называть себя сыном великого тисрока хотя бы в мыслях? Сумел ли он вырасти тем мужчиной, каким его хотел видеть отец? Тот и до проклятия нечасто появлялся в Зулиндрехе — и еще реже мать отправлялась к нему в Ташбаан, — но каждая встреча была высечена у Ильсомбраза на сердце. Каждый урок — мудрое слово в стенах дворца и удар сабли или копья на ристалище, — и каждая улыбка, когда Ильсомбразу удавалось повторить сложный прием или разгадать замысел воображаемого врага на карте империи.
И разве смел он не управиться с каким-то конем? Даже самым лучшим в ташбаанских конюшнях. Но всё же решился спросить, когда наконец сумел похвастаться объезженным жеребцом.
— Я думал… ты оставишь этого красавца себе.
— Его отец был мне верным другом. Лучшим конем из тех, что ходили под калорменским седлом. Тебе такой жеребец нужнее, чем мне.
Большего Ильсомбразу и не требовалось. Получить в дар коня из потомства Дьявола, а вместе с ним и признание, что он вырос достойным сыном своего отца. Получить… право, дарованное тисроком и жрецами Азарота, подвести глаза темной синевой и вычертить на запястье алый, лишенный века Глаз Азарота. Неспящее око бога войны с острым, словно наконечник калорменского копья, зрачком. Ему было мало одного лишь клинка. Мало лишь кивков других тарханов при встрече. Быть одним из Воинов Азарота — таким же, как его отец, — или не быть никем.
На рассвете четвертого дня Сердце Пустыни выросло из кровавых песков, словно еще один обелиск, и багровое солнце отразилось от венчающего его хрусталя. Прошлым вечером город еще скрывала поднявшаяся вдали песчаная буря, а теперь в воздухе вновь рождалось неверное марево, и этот выросший среди мертвых песков оазис жизни казался лишь очередным миражом. Грозившим развеяться в последнее мгновение, когда до окованных медью городских ворот оставались лишь считанные мгновения лихой скачки.
Город Ильсомбразу не нравился. Слишком тесный, ютящийся в пределах высоких стен из красноватого песчаника и не смеющий раскинуть вокруг них сады, как Ташбаан. Но венчающая его башня-дворец, сплошь опоясанная наружными галереями, всегда полными распустившихся цветов и плодоносящих деревьев… Башня казалась Ильсомбразу достойной того, чтобы по ее коридорам ступала нога принцессы Калормена и величайшей из потомков Таша неумолимого и неодолимого. Пусть даже эти галереи и хрустальный купол не выдерживали никакого сравнения даже с розово-мраморным дворцом Зулиндреха, нависшим над самым морским обрывом и всегда полнившимся запахом соли и шумом прибоя. Но Зулиндрех и сам подобен дивному морскому жемчугу, что добывается у его берегов, а Юг Калормена всё же… скупой и почти варварский край.
Мать уже спускалась по широкой дворцовой лестнице, когда Ильсомбраз остановил коня во внутреннем, окруженном еще одной стеной дворе. И спросила, зябко кутаясь в наброшенный поверх серебристых шелков палантин:
— Где твоя свита?
— Отстала, — хмыкнул Ильсомбраз и спрыгнул с седла, перебросив ногу через высокую переднюю луку. — Догонит меня к закату, как и всегда. Я привез тебе дары от себя и твоего брата, да живет он вечно.
— Смею надеяться, ты не мчался галопом весь путь от Зулиндреха? — спросила мать с осуждением в голосе, но отказываться от извлеченных из седельных сумок свертков не стала.
— От Ташбаана, — запальчиво ответил Ильсомбраз. Мать лишь подняла в ответ уголок губ. Знала, что вздумай он так сделать, и подаренный отцом жеребец пал бы еще до того, как пересек границу ташбаанской сатрапии. А Ильсомбраз слишком ценил этот дар. — Тархина Ласаралин подарила твоему брату, да живет он вечно, двоих сыновей как раз перед моим отъездом, и я решил, что жениться мне не к спеху. Но ты, я полагаю, — добавил он осторожно, — давно знаешь.
— И я счастлива за него, — сказала мать недрогнувшим голосом. — Идем. Знаю, ты устал с дороги.
Ничуть, фыркнул в мыслях Ильсомбраз, но возражать против ванны не стал. Мать вернулась, по-прежнему кутаясь в свой палантин — зима в этом году выдалась холодная и промозглая, — и остановилась у самого порога, когда он сидел на низком табурете и привычным, отточенным движением подводил глаза тонкой кисточкой.
— Они слишком длинные для тархана.
Волосы. Еще влажные, не заплетенные в привычную ему тугую косу и доходившие до самых плеч.
— Отец не возражает, — ответил Ильсомбраз, откладывая кисточку и медную коробочку с темно-синей краской, а мать качнула головой с неприкрытым осуждением.
— И напрасно. Ты привлекаешь излишнее внимание.
— Излишнее? — повторил Ильсомбраз, невольно усмехнувшись. — Под моей рукой две сатрапии. Три, пока Сармад не войдет в возраст, чтобы править самому. Так как же мне не привлекать внимания, когда все вокруг только и ищут моего благоволения? Кто она? — спросил он без паузы, и уголки губ матери дрогнули в улыбке.
— Племянница Ильгамута.
— Блюдешь его интересы? — пошутил Ильсомбраз, и ее улыбка стала явственнее.
— Твои, мой гордый сокол. Я уже не юная девица, и ребенок, которого я ношу под сердцем, верно, станет последним. Но если это девочка, и у Ильгамута так и не будет сыновей от наложниц… — она недовольно качнула головой, будто не желала признавать возможность такого исхода, и продолжила. — Мать твоей невесты — старшая из восьми его сестер, и если ты женишься на ее дочери…