— Никита Боголюбов.
— За знакомство…
Уже поздним вечером вынесла Серафима гармонь, и пока Осип настраивался, нервно и быстро пробегая худыми пальцами по клавишам, побежала в село. Долго дозванивалась до райцентра, потом в больницу, когда дозвонилась, ей сказали, что Матвей Петрович Лукьянов скончался два часа назад.
Глава четвертая
— Сима!
— Ну?
— Задержись на минутку.
— С чего бы это?
— Поговорить надо.
— Интересуюсь, о чем?
Матвей попытался обнять ее, но она сильно, с неожиданной яростью, оттолкнула его.
— Ты говорить говори, а руки не распускай.
— Не буду.
— Так что скажешь-то?
— Выходи за меня…
Матвей был старше ее одним годом. Невысокий, плотный, с белесыми ресницами и толстыми губами, он в красавчиках не ходил. Но было у Матвея одно преимущество— упрямство. Уж и гоняла она его, и высмеивала как угодно, а он все одно ходил за нею неотступно, терпеливо дожидаясь своего часа. И она уступила.
Свадьбу сыграли шумную, напоказ, вот, мол, мы какие, ничего нам не жаль. В первый же вечер Матвей перепился и спал на коврике у кровати. Она смотрела на его потное и жалкое во сне лицо и не спала. Утром Матвей полез к ней на кровать. Она, сонная, толкнула его, и Матвей обиделся, отвернулся, и целую неделю еще они спали поврозь.
Жизнь их налаживалась хоть и не без труда, но прочно. Поставили свой дом, справили новоселье, пора было и рожать. И она родила девочку. Олю.
— Не мог постараться, — ворчал на сына Петр Гордеевич.
Матвей смущался и уходил на улицу, а она говорила свекру:
— Сына на войну возьмут, да и убьют там, а дочь дома останется и жива будет.
— Тьфу на тебя, дура, чего каркаешь, — беленился свекор, — или у тебя одной дети?
— Тогда Оленьку не трогайте. Родилась и пусть живет.
— Ты че это, девка, — пугался свекор, крепкий и веселый старик, — ты че, белены объелась или так, тронулась умом? Да кто твою Ольку трогает?
— Сами же и говорите.
— Да мало что я говорю, ты слушай больше. Положено так, вот и говорю.
Свекор уходил, и она слышала, как он сердито выговаривал сыну:
— Олух царя небесного, и за себя-то вступиться не можешь, все на нее сваливаешь.
Серафима родилась и выросла на берегу Охотского моря, куда ее предки пришли еще на кочах осваивать суровые и дикие окраины России. Ее отец был рыбак-промысловик, старатель, плотник, лоцман, смолокур и пьяница. Грустно это признавать, но многие таланты русские сгубили себя на вине, и в чем тут причина — трудно сказать. Идет ли это от просторов наших или от просторов души, от желания забыться или вспомнить все, но пили даровитые люди много, бесшабашно, словно торопились сжечь себя зачем-то. Леонтий Маркелович — отец Серафимы — пил и буянил часто. Стоило по приморской деревушке прокатиться слуху, что Леонтий Охлопков пьян, как все мужики спешили по домам, затворяли запоры, и тогда Леонтий шел на пристань, где отстаивались китобои. Те промысловики, что уже его знали, убирали трап, и на этом дело заканчивалось, а другие долго и остервенело, большим количеством, подминали Леонтия, били, вязали по рукам и ногам и выбрасывали на берег. Всего этого Серафима долго не знала, так как домой отец приходил тише воды ниже травы. Даже окрика или громкого слова не слышала она от него. Зато мать, маленькая и щуплая, поднимала шум на весь дом. И отец, смущенный, растерянный, старался твердо стоять на ногах, просил:
— Даша, Дашенька, ну не ругайся, не надо. Не буду больше, вот истинный крест — не буду.
Но водку отец почитал больше истинного креста.
В десять лет Серафима научилась грести веслами и бить белку. Отец часто и охотно брал ее с собой и всем говорил, что научит Серафиму лупить своего мужика, чтобы самой битой не остаться.
Но только научить ее чему-нибудь он так и не успел — повел котиковых бойцов к Командорам и больше не вернулся. А через год странно и нелепо погибла мать — пекла хлеб и угорела в собственной избе. Тогда-то и забрала ее в Покровку дальняя материна родственница.
Серафима смерть родителей переживала тяжело, долго и болела, и почему-то ненавидела людей. Не отдавая себе отчета, она винила их в своем несчастье, и больше всех дальнюю родственницу, бабку Матрену. И долго потом стыдилась Серафима, как только вспоминала ее доброе, широкое и морщинистое лицо.
Однако годы и молодость взяли свое — боль отступила, горечь прошла, и осталась только память о великой доброте людской, которая ничему не обязывает и не обременяет, а просто существует на земле, как существуют воздух и вода. И эта память исподволь научила ее и самой быть доброй, щедрой на привет к людям, отзывчивой на их доброту. Так-то в миру все и ведется: ты к людям с шилом — и они рылом, ты с пирогом — и они лицом.