И первые мои слова, с которыми я обратился к генералу Жиро, прозвучали не особенно приветливо: "Как же так, - сказал я ему, - четыре раза я предлагал вам увидеться, а теперь нам довелось встретиться в кольце колючей проволоки, среди иностранцев? Неужели вы не чувствуете, сколь это оскорбительно с точки зрения национальной чести?" Смущенный Жиро ответил мне, что иначе он не мог поступить. По правде говоря, я поверил ему, учитывая, в какие условия он сам поставил себя в отношении американцев.
Обед, однако, прошел в сердечной атмосфере. Мы дружно вспоминали минувшие дни, и по моей просьбе наш хозяин рассказал о своем замечательном побеге из Кенигштейна. Но, когда мы встали из-за стола, генерал Жиро заговорил на иные темы. Он настойчиво твердил, что "думает только о военных делах"... что "не желает заниматься политикой"... что "никогда не слушает собеседника, если тот пытается изложить ему любую теорию или программу", что он "не читает газет и не слушает радио". То ли в силу этих своих убеждений, то ли вследствие взятых на себя обязательств, он заявил, что солидарен с "проконсулами", с Ногесом, "незаменимым в Марокко", с Буассоном, "который умело защищал колонию против иноземных вторжений, даже против немецкого", с Пейрутоном{40}, недавно заменившим генерал-губернатора Алжира Шателя и "у которого есть хватка", с Бержере, "у которого хорошие стратегические мозги". Он не скрыл, что независимо от своей решимости, действительно неколебимой, бороться с немцами, он ничего не имеет против режима Виши. Он подчеркнул, наконец, что стихийный, народный, революционный характер Сопротивления в стране ему непонятен, более того, он его не одобряет. После этого первого разговора мы простились с Жиро и отправились на нашу виллу.
День клонился к закату, и, поскольку я счел за благо безвыходно оставаться у себя, ко мне с визитом явился Макмиллан{41} - английский министр, посланный в Алжир для координации дел в западном районе Средиземноморья. Макмиллан указал мне, что вместе с Мэрфи он пытается найти формулу, приемлемую одновременно и для Жиро и для меня, и что такая формула могла бы быть предложена нам Рузвельтом и Черчиллем. Это как раз и было то вмешательство, которое я предвидел. Я дал понять Макмиллану, что соглашение Жиро - де Голль может быть осуществлено лишь между французами. Однако по усиленной просьбе английского министра я отправился к Черчиллю.
Пройдя к премьер-министру, я не без горячности заявил ему, что знай я, что мне придется жить на французской земле за колючей проволокой и под охраной американских штыков, я бы ни за что сюда не приехал. "Но это же оккупированная страна!" - воскликнул он. Затем, оба несколько смягчившись, мы приступили к самой сути дела. Премьер-министр сказал мне, что он договорился с президентом относительно проекта решения проблемы французских заморских владений. Генералы Жиро и де Голль будут сообща председательствовать в Комитете, где они равны, как и все прочие члены, которые тоже равны между собой во всех отношениях. Но Жиро будет осуществлять высшее военное командование, исходя из того соображения, что Соединенные Штаты, которые обеспечат материальную часть объединенной французской армии, желают договариваться по этому вопросу только с ним. "Без сомнения, - добавил Черчилль, - мой друг генерал Жиро тоже может войти в Комитет в качестве третьего председателя". Что касается Ногеса, Буассона, Пейрутона, Бержере, то они сохранят свои посты и войдут в Комитет. "Американцы их признали и желают, чтобы им оказывали доверие".
Я ответил Черчиллю, что это решение соответствует уровню - впрочем весьма почтенному - американских старших сержантов, но что я не представляю себе, как он сам, Черчилль, может принимать его всерьез. Что касается меня, я обязан считаться с тем, что осталось Франции от ее суверенитета. Я питаю - и в этом можно не сомневаться - самое глубокое уважение к нему и к Рузвельту, однако ни в коей мере не считаю их правомочными решать вопросы управления Французской империей. Союзники, не посчитавшись со мной, вопреки мне, установили систему, которая действовала в Алжире. Не получив, видимо, от нее большой радости, они теперь собираются привязать к ней еще и Сражающуюся Францию. Но это ее отнюдь не устраивает. Если ей предстоит исчезнуть, она предпочтет исчезнуть с честью.
Черчилль, казалось, не уловил моральной стороны вопроса. "Посмотрите, - сказал он, - что представляет собой мое собственное правительство. Когда я в свое время его формировал, я указывал, что буду не покладая рук бороться против духа Мюнхена, и ввел туда всех наших явных "мюнхенцев". И что же! Они пошли в ногу, так что теперь их не отличишь от всех прочих". "Если вы так говорите, - возразил я, - вы, следовательно, упускаете из виду то, что происходит сейчас во Франции. А я лично не являюсь таким политическим деятелем, который стремится сформировать кабинет и обеспечить себе большинство в парламенте". Премьер-министр, однако, попросил меня подумать над предложенным мне проектом... "Сегодня вечером, добавил он, - вы будете беседовать с президентом Соединенных Штатов и убедитесь сами, что в этом вопросе мы с ним солидарны". Он проводил меня садом до входной калитки, и стоявший возле нее английский часовой взял на караул. "Заметьте, - сказал он мне, - что если здесь имеются американские часовые, то рядом есть и английские, причем они прекрасно ладят между собой".
Вскоре за мной пришли от Рузвельта, чтобы условиться насчет встречи. Я отправился к президенту поздно вечером. Сидя рядом на диване, мы провели вместе целый час в большом зале отведенной для него виллы. Хотя мой собеседник старательно делал вид, что мы находимся с глазу на глаз, я заметил, как по внешней галерее скользили какие-то тени да и в углах самой комнаты подозрительно шевелились занавески. Позже я узнал, что нашу беседу скрытно слушали Гарри Гопкинс{42} и несколько секретарей и что вооруженные полицейские охраняли Рузвельта. Именно их неуловимое присутствие и создало ту странную атмосферу, в которой прошел наш первый с Рузвельтом разговор. Этим вечером, как, впрочем, и при всех дальнейших наших встречах, он старался проникнуться моим духом, расточал, желая меня убедить, не столько аргументы, сколько личное обаяние, но ни разу не отступил от заранее принятого решения.
Самые высокие стремления владели Франклином Рузвельтом. Его ум, знания, мужество - все способствовало этому. Могучая держава, главой которой он являлся, доставляла ему для этого все средства. Война дала ему для этого подходящий случай. Если великий народ, которым он правил, неизменно предпочитал уклоняться от всяческих действий вдали от своей родины и не особенно-то доверял Европе, постоянно раздираемой битвами и революциями, то теперь душа американцев прониклась неким мессианизмом и стала вынашивать обширные замыслы. Соединенные Штаты, восхищаясь своим собственным богатством, чувствуя, что их динамизм уже не может найти себе должного применения внутри страны, горя желанием помогать сирым и угнетенным в любом уголке земного шара, - поддались склонности к вмешательству, под внешней оболочкой которого скрывалось инстинктивное желание господствовать. Вот эту-то тенденцию по преимуществу и выражал президент Рузвельт. Таким образом, он сделал все, чтобы его страна приняла участие в мировом конфликте. Он выполнял сейчас свое предназначение и торопился выполнить его, так как смерть уже подала ему тайную весть о себе.
С тех пор, как Америка вступила в войну, Рузвельт решил, что мир будет миром американским, что именно ему принадлежит право диктовать условия организации этого мира, - он хотел, чтобы страны, раздавленные испытаниями войны, признали за ним право судить, и считал, что, в частности, он станет спасителем Франции и вершителем ее судеб.
Таким образом то обстоятельство, что в самый разгар борьбы Франция могла воспрянуть не просто в форме разрозненного и тем самым приемлемого сопротивления, но в качестве суверенной и независимой нации, противоречило его намерениям. Политически он отнюдь не испытывал ко мне склонности.