«Нужно возродить Запад, — сказал я президенту Рузвельту. — Если он оправится, весь остальной мир волей-неволей возьмет его за образец. И Западная Европа, несмотря на существующие в ней раздоры, чрезвычайно важна для Запада. Что в нем заменит доблесть, силу, сияние культуры древних народов? Это прежде всего верно в отношении Франции, а ведь из всех великих европейских наций одна она была, есть и всегда будет вашей союзницей. Я знаю, что вы готовитесь оказать ей материальную помощь, драгоценную для нее. Но ей надо также, чтобы восстановилась ее сила в сфере политики, вернулась ее вера в себя, а следовательно, и ее роль. Как же это возможно, если ее держат вне великих, мировых решений, если она потеряет свои африканские и азиатские владения, если война будет завершена таким образом, что внушит ей психологию побежденных?»
Рузвельту, с его глубоким умом, понятны эти соображения. К тому же он питает к Франции, о которой в своей время составил себе представление, поистине нежную любовь. Но именно из-за этой сердечной склонности у него в глубине души таится разочарование и гнев на то, что поражение Франции не так уж сильно потрясло многих французов — в частности, с кем он был знаком лично. Он сказал мне об этом очень просто. Что касается будущего Франции, он мало верит разговорам об обновлении нашего режима. Он с горечью описывал мне, какое тяжелое чувство вызывала у него картина политического развала, которую он наблюдал в нашей стране. «Знаете, я иной раз не мог вспомнить имени того или иного эпизодического главы французского правительства, сказал мне президент Соединенных Штатов. — Вот теперь вы у нас в гостях, и вы видите, как приветливо вас встречает моя страна. Но усидите ли вы на своем месте, когда трагедия завершится?»
Было бы легко, но и бесполезно напоминать Рузвельту, что сознательная обособленность Америки сыграла немалую роль в нашем упадке духа после Первой мировой войны, а затем и в превратностях судеб нашей страны в начале Второй мировой войны. Я мог бы также указать ему, что его позиция в отношении генерала де Голля и Сражающейся Франции очень способствовала настроениям аттантизма, которых придерживается значительная часть нашей элиты, и эта позиция Рузвельта заранее благоприятствует возврату французской нации к тому самому сумбуру в политике, который он справедливо осуждает.
Слушая американского президента, я окончательно убедился, что в деловых отношениях между двумя государствами логика и чувство значат очень мало в сравнении с реальной силой, что здесь ценится тот, кто может схватить и удержать захваченное; и если Франция хочет занять прежнее свое положение, она должна рассчитывать только на самое себя. Я поделился своей мыслью с Рузвельтом. Он улыбнулся и в заключение нашего разговора заметил: «Мы сделаем все, что сможем. Но кто же лучше самого французского народа может служить Франции? В этом уж никто его заменить не в состоянии».
Беседы наши кончились. Они происходили в кабинете Рузвельта, около стола, загроможденного множеством диковинных вещей: сувенирами, значками, фетишами, которые приносят счастье. Я прощаюсь и ухожу. Президент, которого везут в кресле, немного провожает меня. На галерее открыта дверь. «Вон там мой бассейн. Я в нем плаваю», — говорил Рузвельт, словно бросая вызов своему недугу. Перед отъездом из Вашингтона я попросил передать ему маленькую подводную лодку, чудо механики, которое создали в арсенале Бизерты. Он тепло поблагодарил меня в коротком письме и прислал мне свою фотографию: «Генералу де Голлю, моему другу».
Позднее, однако, некий аноним направил мне фотокопию письма, которое Рузвельт написал через неделю после моего отъезда члену Конгресса Джозефу Кларку Болдуину. Президент туманно упоминает в своем письме о каких-то неведомых мне переговорах Америки, касающихся французского предприятия «Трансатлантическая генеральная компания», и предупреждает адресата, что я об этом ничего не должен знать: пусть будут осторожны, ведь если де Голль окажется в курсе дела, то непременно отстранит директора компании. В этом письме Рузвельт дает также оценку моей особе и нашим с ним беседам. «Я и де Голль, — пишет он, — лишь в общих чертах рассмотрели современные темы. Однако более подробно мы коснулись будущего Франции, ее колоний, обеспечения мира и т. п. Когда речь идет о проблемах будущего, он кажется весьма „сговорчивым“, лишь бы с Францией общались как с мировой величиной. Он очень чувствителен ко всему, что касается престижа Франции, но я думаю, что он просто эгоистичен». Мне так и не придется узнать, считал ли Франклин Рузвельт, что в делах, касающихся Франции, Шарль де Голль был эгоистичен в интересах Франции или в собственных своих интересах.
10 июля я был проездом в Нью-Йорке, очень недолго. Чтобы не давать поводов к народным манифестациям, которые за три месяца до президентских выборов могли показаться направленными против прежней политики президента, решено было, что мне надо поменьше показываться публике. Тем более что губернатор Нью-Йорка Дьюи тоже являлся кандидатом в президенты, советником Рузвельта на выборах. Тем не менее мэр города Фиорелло Лагардиа, исполненный кипучих дружеских чувств к Франции, принял меня с большой помпой в городскому ратуше, и возле нее было большое стечение народа. Затем мы с мэром совершили поездку по городу. Я возложил Лотарингский крест на памятник Лафайету. Я посетил наше генеральное консульство, которым руководил Герен де Бомон. Затем я отправился в общество «France for ever»[99], объединяющее большое число французов и американцев, поддерживавших нашу борьбу; Анри Торрес выступал там с приветственным словом, в котором выражал чувства всех членов общества. В Уоллдорф-Астория собралась французская колония Нью-Йорка и делегаты, прибывшие из других районов. Я приехал к ним. Среди собравшихся французов многие до сих пор относились к генералу де Голлю весьма сдержанно; некоторые даже усердно критиковали его и, более того, — оскорбляли. Но в этот вечер я был встречен необыкновенно тепло — как видно, все разногласия исчезли. Все доказывало, что в великом споре, предметом которого была Франция, победа решительно склонялась на ее сторону.
Мы убедились в этом и в Канаде, где людям так хотелось дать нам доказательство своего единодушия с нами. Прежде всего мы направились в город Квебек, и там я почувствовал, что меня затопляет волна гордости за французов. Но вскоре ее захлестнула волна неутешительной скорби, и обе они нахлынули из далеких времен истории. Затем мы в сопровождении посла генерала Ванье направились в Оттаву. На аэродроме нас встретил премьер-министр Меккензи Кинг. Мне было приятно вновь увидеть этого достойного, сильного и простого человека — главу правительства, который отдал делу служения свободе весь свой авторитет и опыт.
Канада пошла за ним, и заслуга ее тем более велика, что население страны состоит из двух народов, сосуществующих, но не смешивающихся, и тем более, что война идет далеко от Канады и ее интересы прямо тут не затронуты.
Под воздействием своего правительства страна теперь развернула мощные военные усилия. Канада выставила многочисленные контингента, отличающиеся высокими боевыми качествами; дала большие войсковые соединения, экипажи кораблей, включенные в английский флот, эскадрильи самолетов, вошедшие в состав английских военно-воздушных сил. Значительная часть военных материалов союзников производится в Канаде. Даже лаборатории и заводы Канады привлечены к научным исследованиям и практическим опытам, которые вскоре должны были привести к изготовлению атомной бомбы. Мне сделали секретный отчет о выдающихся достижениях французских ученых Пьера Оже[100], Жюля Герона[101] и Бертрана Гольдсмидта[102], которые с моего разрешения включились в союзные группы, посвятившие себя этой работе, достойной Апокалипсиса. Но в сравнении с тем, что происходило во время Первой мировой войны, действия Канады носят на этот раз национальный характер. Для государства и для народа такая самостоятельность как бы является новой ступенью развития, что вызывает чувство гордости у министров, депутатов парламента, чиновников и всех граждан. Мне сказал об этом Меккензи Кинг, а затем и его главный коллега Луи Сен-Лоран, причем мне было ясно сказано о намерении Канады по возможности помочь восстановлению Франции.
100
Оже Пьер Виктор (1899–1993), французский физик, в 1927–1969 работал в Парижском университете, с 1937 профессор, в 1941–1945 работал в США, Канаде, Великобритании, исследовал фотоэлектрический эффект в газах, вызываемый рентгеновскими лучами, и экспериментально подтвердил квантовомеханическую теорию фотоэлектрического эффекта; в 1925 открыл эффект ионизации атома, находящегося в возбуждённом состоянии (эффект Оже), в 1938 обнаружил в составе космических лучей широкие атмосферные ливни (ливни Оже), возглавлял Комиссариат по атомной энергии в 1945–1948, директор Департамента естественных наук ЮНЕСКО в 1948–1959, председатель Национального центра космических исследований в 1961–1962, директор Европейской организации космических исследований в 1962–1967. — Прим. ред.
101
Герон Жюль (1907–1990), французский химик, физик, мобилизован в 1939, присоединяется к де Голлю в Лондоне в июне 1940, в 1941 начал работать в группе ученых с Оже и Гольдсмитом; после Квебекских соглашений от 19 августа 1943 они начали работы с атомными реакторами и по добыванию плутония, с 1944 ведут эти работы под эгидой ООН; Герои с 1946 получает должность в Комиссариате по атомной энергии, которая должна была открыть первый экспериментальный реактор в декабре 1948; принимал участие в создании исследовательского центра в Гренобле, участвовал в переговорах Европейского сообщества по атомной энергии, выступал против ядерного оружия массового поражения. — Прим. ред.
102
Гольдсмит Бертран (1912–2001), французский физик, работал с Марией Кюри, после оккупации Франции арестован, в 1941 освобожден и уезжает в Нью-Йорк, работал в группе ученых, создающей первый атомный реактор, деятель движения Сопротивления, в 1945 выступал за мирный атом, однако участвовал в испытаниях водородной бомбы в алжирской пустыне в 1960, член Комиссариата по атомной энергии. — Прим. ред.