Тем временем Бидо отправился в Кремль для подготовки с нашими партнерами окончательного текста договора. Когда мне передали текст, я полностью его одобрил. В нем было оговорено, что обе стороны брали на себя обязательство продолжать войну до полной победы, не заключать сепаратный мир с Германией и впоследствии совместно разработать меры для предотвращения возникновения новой угрозы со стороны Германии. Было также указано, что обе страны будут участвовать в создании Организации Объединенных Наций. Срок действия договора составлял двадцать лет. [92]
Мне сообщили, что последние приготовления к подписанию договора проходили в комнате соседней с теми, где продолжали находиться приглашенные на званый вечер. В эти тяжелые часы Сталин постоянно был в курсе переговоров и решал вопросы по мере их возникновения. Но это не мешало ему обходить залы, беседовать, говорить тосты и выпивать со всеми. В частности, его вниманием был отмечен полковник Пуйад, командующий полком «Нормандия-Неман». В конце концов мне сообщили, что все готово для подписания договора, которое должно было состояться в кабинете г-на Молотова. Я прибыл туда в 4 часа утра.
Церемония подписания прошла с некоторой торжественностью, молча и без всяких просьб работали русские фотографы. Министры иностранных дел обеих стран, окруженные двумя делегациями, подписали экземпляры договора, составленные на французском и русском языках. Сталин и я держались позади них. «Таким образом, — сказал я ему, — вот договор и ратифицирован. В этом плане, я надеюсь, Вы можете больше не беспокоиться». Затем мы пожали друг другу руки. «Это нужно отметить!» — воскликнул маршал. Мгновенно были накрыты столы, и начался ужин.
Сталин показал прекрасную игру. Спокойным голосом он сделал мне комплимент: «Вы хорошо держались. В добрый час! Я люблю иметь дело с человеком, который знает, чего хочет, даже если его взгляды не совпадают с моими». По контрасту с неприятной сценой, которую он разыграл за несколько часов до этого, поднимая нарочито пышные тосты за своих соратников, теперь Сталин говорил обо всем отстранение и равнодушно, как будто рассматривал всех прочих, войну, Историю и себя самого с безмятежных высот. «В конце концов, — говорил он, — победителем оказывается только смерть». Он жалел Гитлера: «Несчастный человек, ему не выпутаться». На мое приглашение; «Приедете ли Вы к нам в Париж?» — он ответил: «Как это сделать? Ведь я уже стар. Я скоро умру».
Он поднял бокал в честь Франции, «которая теперь имела решительных, несговорчивых руководителей и которой он желал быть великой и сильной, потому что России нужен великий и сильный союзник». Наконец, он выпил за Польшу, хотя в зале не было ни одного поляка, как будто хотел показать мне свои намерения. «Цари, — сказал он, — вели плохую политику, когда хотели властвовать над другими славянскими [93] народами. У нас же новая политика. Пусть славяне везде будут свободны и независимы! Так они станут нашими друзьями. Да здравствует Польша — сильная, независимая, демократическая! Да здравствует дружба Франции, Польши и России!» Он посмотрел на меня: «Что Вы об этом думаете, г-н де Голль?» Слушая Сталина, я мысленно измерял пропасть, которая в СССР разделяла слова и дела. Я ответил: «Я согласен с тем, что г-н Сталин сказал о Польше», и подчеркнул еще раз: «Да, я согласен с тем, что он сказал».
Прощание вылилось, как это любил Сталин, в излияния. «Рассчитывайте на меня», — заявил он. «Если у Вас или у Франции возникнет в нас нужда, мы разделим с Вами все вплоть до последнего куска хлеба». Внезапно, увидев рядом с собой Подзерова, русского переводчика, который присутствовал на всех переговорах и переводил все речи, маршал резко сказал ему с мрачным видом: «А ты слишком много знаешь! Очень хочется отправить тебя в Сибирь». Я вышел из комнаты со своими сотрудниками. Обернувшись на пороге, я увидел Сталина, сидящего в одиночестве за столом. Он опять принялся за еду.
Наш отъезд из Москвы состоялся в то же утро. Обратный путь опять лежал через Тегеран. В дороге я задавал себе вопрос: как общественное мнение во Франции воспримет договор с Кремлем, принимая во внимание изменения, происшедшие во франко-русском альянсе, и пропагандистскую войну против коммунизма, сильно повлиявшую на наши отношения. Во время пребывания в Тегеране мне был дан первый знак. Посол Лекюйер представил мне французскую колонию, впервые сплотившуюся в едином порыве, тогда как во время моих предыдущих визитов в 1941 и 1942 она разделялась во мнениях. Там, как затем и везде, самым сильным чувством было ощущение успеха.
Следующим этапом был город Тунис, где беем во дворце Бардо был дан большой прием в мою честь. Рядом с этим мудрым властителем, встречаясь с высокопоставленными тунисцами во дворце, полном воспоминаний о славном историческом прошлом, я увидел, как проявило себя молодое тунисское государство. Государственный строй, подготовленный нашим протекторатом, вскоре при поддержке Франции уже мог бы держаться на собственных крыльях. 16 декабря мы уже были в Париже. [94]
Там все были полностью удовлетворены подписанием договора. Общественность видела в этом знак нашего возвращения в ряды великих держав. Политические круги расценивали подписание договора как звено в цепи, связывающей Объединенные Нации. Некоторые мастера — или маньяки — политических махинаций нашептывали, что договор стоило бы подкрепить соглашением по поводу французской коммунистической партии, относительно снижения ее активности в политической и общественной борьбе и ее участия в восстановлении страны. В целом, по различным причинам, мнение о договоре с Москвой было везде положительным. Консультативная ассамблея также дала ему высокую оценку. 21 декабря Бидо открыл прения докладом по условиям договора. Я выступил с заключительным словом, продемонстрировав «какой была раньше, какой является сейчас и какой будет идея франко-русского альянса, который мы только что заключили».
Однако всеобщая эйфория не могла отвлечь мои мысли от тех осложнений, которые я предугадал в ходе ведения переговоров в Москве. Следовало ожидать, что СССР, США и Великобритания заключат между собой сделку, в которой вполне могли пострадать права Франции, свобода народов и равновесие в Европе. Действительно, в начале января, без какого-либо уведомления по дипломатическим каналам Франции, англо-американская пресса объявила, что со дня на день состоится конференция гг. Рузвельта, Сталина и Черчилля. Эта «тройка» решит, что делать с Германией после того, как Рейх «безоговорочно капитулирует», выработает свою политику относительно народов Центральной Европы и стран Балканского полуострова и, наконец, проведет подготовку к созыву Ассамблеи для создания Организации Объединенных Наций.
То, что Францию не пригласили на это совещание, было мне, вне всякого сомнения, неприятно, но нисколько меня не удивило. Какие бы ни были наши успехи на пути, ведущем Францию к достойному ее положению на международной арене, я слишком хорошо знал, откуда нам пришлось начинать, чтобы считать, что мы уже достигли цели. Впрочем, решение «большой тройки» о нашем исключении из игры, по всей видимости, должно было иметь внешнее проявление, что сыграло бы нам на руку. Ведь ситуация уже была такова, что Францию не могли больше держать в стороне от готовящихся действий. Что бы гг. Рузвельт, Сталин и Черчилль ни [95] решили по поводу Германии и Италии, для осуществления своих решений они будут вынуждены спросить согласия генерала де Голля. Что же касалось Вислы, Дуная и Балкан, то США и Великобритания, вне всякого сомнения, оставят их в распоряжение Советов. Но тогда весь мир заметит связь между отстранением Франции от решения мировых проблем и новым расколом Европы. Я решил, что наконец-то настало время заявить, что Франция больше не допустит подобного обращения с ней, и решил воспользоваться этой исключительной возможностью.
По правде говоря, из «большой тройки» только один был против нашего присутствия. Чтобы дать нам это понять, британцы и русские воспользовались официальными каналами информации. Я, естественно, не верил, что маршал Сталин, знающий мою позицию в «польском вопросе», и г-н Черчилль, явно рассчитывающий получить от своих партнеров карт-бланш на Востоке, горячо настаивали на том, чтобы генерал де Голль принимал в этом участие. Однако я не сомневался, что недвусмысленный отказ сотрудничать с нами исходил от президента Рузвельта. Он сам, впрочем, счел своим долгом объясниться. Он направил в Париж с этой целью в качестве «специального представителя» своего первого советника и личного друга Гарри Хопкинса.