Выбрать главу

Сережа принес партбилет.

Вот и все о бое на Безымянной высоте, о бое, который случился в день 24-й годовщины части.

В этот же день из рейда вернулись разведчики, хозяева горных троп, гроза вражьего тыла. Они пришли усталые, голодные, забрызганные грязью и веселые. Пришел Филипп Кононов, который говорит о себе: "Я воевать любитель", пришли шахтер Иван Казаков и огромный баюк, считающий, что нет для разведчика оружия лучше, чем острый нож, пришли бойцы Ломоновского. Жадно набросились они на котелки с дымящейся кашей. Их окружили товарищи. И разведчики, глотая горячее пшено, стали рассказывать об очередном набеге, показывать трофейные зажигалки, хвастаться захваченным оружием.

Их слушали с завистью. Всякому бойцу лестно побывать в веселом лихом деле, налететь, как Кононов, на карательный отряд и разгромить его, ворваться, как Ломоновский, в станицу, занятую неприятелем, и нашуметь там. Всякому лестно отбить обоз, попробовать чужеземного вина и хвастнуть трофейной штучкой. И многие бойцы просятся: возьми, научи, поведи в рейд. Кононов долго присматривается к людям. Ему храбрецы не нужны, ему нужны толковые ребята. Иной "храбрец" всех подведет и погубит. Разведчику нужна храбрость умная. И Кононов еще долго рассказывает окружившим его людям, какая это хитрая, интересная, веселая профессия - разведчик-истребитель.

А во взводе Ломоновского бойцы провожают своего командира в госпиталь. Из очередного рейда Ломоновский вышел раненым. Не тяжелая рана, а без госпиталя не обойтись. Ломоновский сдал взвод новому командиру, все объяснил, но не торопится отъезжать. Вокруг его повозки собрался весь взвод. Все взволнованы. У многих слеза блестит в ресницах. Сам Ломоновский взволнован тоже - ему до смерти горько расставаться с ребятами. Дрогнувшим голосом говорит он новому командиру:

- Возьми моих мальчишек, детишек моих возьми и действуй, как мы действовали.

Новый командир обещает.

- При всех обещаю! - волнуясь, повторяет он.

Ломоновский вдруг весело улыбается.

- Врага бей, как мы били. Жалеть его нечего. Ну, - кричит он ездовому, - трогай!

4

Эхо сталинградского удара громко отозвалось в Кавказских горах. Оно вызвало в сердцах бойцов радость, гордость и... зависть. Хорошую военную зависть. "Эх, отчего я не там! - восклицает каждый. - Эх, когда же наш черед?!"

Никогда не угасал в сердце русского воина наступательный порыв. Скоро ли, скоро ли? - этот вопрос всегда на устах. За встречу в Киеве пьют в землянке украинцы. О походе на Запад мечтают молодые советские офицеры. Не найти воина, который не верил бы в наше победоносное шествие по освобожденной земле, не найти воина, который не обрадовался бы приказу наступать.

Наступать - значит освобождать. Что может быть священнее?

Наша зависть понятна. Каждый хотел бы, как сталинградцы, идти по снежной, из пепла и крови подымающейся земле.

- Да, - говорят в блиндажах люди переднего края, - на улицах Сталинграда уже праздник: ишь как весело врага бьют! Ну, и у нас в горах дождемся праздника. Будем и мы врага бить на улицах Майкопа и Краснодара!

1942 г., декабрь

ФРОНТОВОМУ ЖУРНАЛИСТУ

Когда думаешь над тем, какие чувства движут нашим народом в войне, ведут воина на смертный бой, вдохновляют героя на подвиг доблести, вдову или мать героя на подвиг мужества, работника тыла на подвиг труда, видишь их, этих чувств, два: любовь и ненависть. Великая любовь к Родине, великая ненависть к врагу.

Мы много говорим о любви, товарищ. Давай поговорим о ненависти.

Велика сила ненависти! Она мирного, глубоко штатского человека превращает в воина, скромного солдата - в героя, старика пасечника - в народного мстителя, девочку школьницу - в Зою Космодемьянскую.

Когда побываешь в районах, освобожденных от оккупантов, когда сам, своими глазами увидишь кровавые следы зверя, сожженную и поруганную землю, костры и виселицы, трупы детей в шурфах шахт, когда сам, своими трепетными руками прикоснешься к ранам народным, - кровь застывает в твоих жилах, твои кулаки сжимаются в ярости, месть начинает стучать в твое сердце. И ты понимаешь: это нельзя забыть, это нельзя простить врагу. Об этом надо кричать, кричать с такой страшной силой, чтобы весь мир содрогнулся, чтобы нигде на земле не осталось спокойного и равнодушного человека. Кровь вопиет о возмездии.

А когда после этого читаешь иные очерки и корреспонденции в наших газетах, где о муках народа рассказывается так же вяло, безжизненно и казенно, как о сборе утиля, в тебе рождается чувство обиды за кровь народа, чувство досады на слишком спокойного журналиста. Оказывается, можно привыкнуть даже к ужасам? Оказывается, можно даже о страшном писать равнодушно? А у народа сердце сочится кровью. А у народа душа горит лютой ненавистью к врагу. Что ж мы, товарищи писатели?

Чего ждет, чего требует от нас, журналистов, народ? Правды. Только правды. Нас, военных корреспондентов, судьба поставила свидетелями и участниками великой битвы. Мы многое видим. Мы многое знаем. И мы - люди. И у нас при виде фашистских зверств обливается сердце кровью и благородная ненависть неугасимо горит в душе. Отчего же часто пишем мы рыбьими словами, с рыбьим спокойствием и равнодушием?

Как и всякий военный журналист, я много видел людского горя. Я видел костры и виселицы, землю под пеплом, людей без крова, детей без детства. На это никогда не можешь глядеть спокойно, к этому нельзя привыкнуть. И когда я сижу и пишу об этом, я сам чувствую: жалки мои слова. Не могут они даже в малой степени передать то, что сам же я видел. Не могут косноязычные писания мои передать те чувства, которые во мне самом бурлят при виде кровавых вражеских следов. Мой язык беден, и талант мал, и мое искусство немощно. И это не дает мне покоя. Кровь замученных стучит в сердце и заставляет искать и искать такие слова, чтоб, прочитав их, никто нигде, даже в самом далеком от войны тылу, не смел остаться спокойным.

Народ требует от нас только одного - правды. Велика сила правды. Она рождает ненависть к врагу. Правда обвиняет, уличает и клеймит фашиста. Правда пригвождает его. Правда - на нашей стороне. Правда - на нашем вооружении.

И мы, военные писатели и журналисты, должны уметь увидеть эту правду, понять ее и донести людям.

Мы много, хотя и недостаточно, пишем о фашистских зверствах, о расстрелах мирных людей, о крови детей и слезах женщин. И все это - правда. Страшная правда, страшнее не было на земле ничего.

Но вот в Ворошиловграде я видел семью, где оккупанты никого из близких не убили и не замучили. А жить было невозможно.

Было невозможно жить под гитлеровцами, было невозможно дышать воздухом, отравленным запахом фашизма. Не убили, но в любую минуту могли убить. Могли ворваться ночью, могли схватить средь бела дня на улице. Могли швырнуть в вагон и угнать в Германию. Могли без вины и суда поставить к стенке; могли расстрелять, а могли и отпустить, посмеявшись над тем, как человек на глазах седеет. Могли - и это было хуже, чем если б уж убили. Над каждым домом в городе черной тенью навис и распластался страх.

Законов не было. Суда, права, порядка не было. Были только приказы. Приказы точно устанавливали, каких человеческих прав лишен человек.

И вся жизнь горожанина состояла в том, чтоб спрятаться. Спрятаться от оккупанта, посторониться, когда он шагает по улице, укрыться, когда он входит к тебе в дом, уклониться, когда он тебя ищет. Жить было невозможно.

Мы часто пишем, хотя и недостаточно, об ужасах гестаповских застенков. И все это - правда. Страшная правда, от которой кровь леденеет в жилах.

Но в том же Ворошиловграде жители с еще большим ужасом рассказывали мне о бирже труда.

Только фашисты умеют мирные слова наполнить ужасом. Только фашисты умеют все превратить в застенок. Застенком, где пытали ребячьи души, была школа. Застенком, где на русских больных гитлеровские врачи пробовали свои яды, была больница. Застенком были театр, церковь, улица. И самым ужасным застенком была биржа труда.