Сапрыкин перебил:
— Я уже сообщил свое решение. Объяснять, почему решил так, не собираюсь.
— А вы объясните, объясните, — заторопился Ритченко. — Вот давайте вместе поразмышляем.
— Нечего мне объяснять. Вы человек без Родины. А чтобы понять меня, надо ее иметь.
— Ну, хорошо. Оставим, как говорится, высокие материи. Вот магнитофон. Прочтите этот материал. Взамен гарантирую свободу. В тексте ничего особенного нет. Скажете: заставили.
Сапрыкин молча отвернулся.
Следующим вызвали Тарусова.
— Смотри, Тарусов, — предупредил Сафаров.
— Заткнись! — Тарусов сорвался на крик.
Он тяжелее всех переносил плен. От сознания бессилия и обреченности ему хотелось выть и кричать. Единственное, что еще как-то удерживало, — это присутствие товарищей. Тарусов завидовал отчаянному и сильному Сафарову, спокойному и твердому, как скала, Сапрыкину, смелому и жизнерадостному Шмелеву. Они не боялись. А Тарусов боялся. При одном только виде душманов и особенно чернобородого «Иисуса» его начинала колотить нервная дрожь. Он тщетно пытался взять себя в руки, чтобы не глядеть в жестокие глаза своих мучителей, в которых поначалу старался найти хоть каплю сострадания. Очкарик-энтеэсовец вызвал у него отдаленное чувство надежды. Все же это был европеец, цивилизованный человек, и Тарусов вдруг почуял, что здесь может крыться путь к свободе. Каким образом, он не представлял. Ему казалось, что европеец способен к сочувствию, он может повлиять на бандитов. Тарусов верил в него с отчаявшейся надеждой. Но потом с ужасом стал понимать, что за внешней интеллигентностью и гуманностью европейца кроется нечто худшее, чем душманский плен, и он уже со страхом и ужасом воспринимал мягкую настойчивость очкарика, страшась поддаться на его хитроумные посулы. Тарусов взбирался по лестнице, как на эшафот, на котором еще не лишают жизни, но отнимают право на все свое прошлое. И в эти короткие мгновения он еще раз, но уже без зависти подумал о спокойной твердости Сапрыкина, бесшабашной смелости Сафарова, веселой храбрости Шмелева. «Только бы не пытали», — подумал он и в следующую секунду встретился глазами с Ритченко. Тот улыбался, но глаза из-под очков смотрели холодно, рука привычно поглаживала голое розовое лицо. Тарусов еще раз подумал, что этот человек, пожалуй, хуже, чем душманы.
Сейчас Ритченко решил действовать по-иному. Даже речь его изменилась: вместо задыхающейся скороговорки Тарусов слышал мягкий, тихий голос. Он удивился этой перемене и внутренне сжался, готовый к любым неожиданностям.
Ритченко говорил медленно и чуть иронично, как бы не стараясь убедить собеседника, а просто сообщая ему общеизвестное. Он говорил, что про организацию, которую он представляет, в СССР распространяют самые нелепые слухи, публикуют искаженные сведения, а она практически далека от политики, тесно сотрудничает с Красным Крестом. Попутно он соврал, что является сотрудником этого общества. Ритченко выразил сочувствие по поводу грубого обращения с ними, заверил, что все это временно. План его был, как он считал, ловок и надежен: вызвать «объект» на откровенность и попытаться заставить прочесть перед микрофоном самый безобидный текст, который он только что сочинил. Ритченко взял листок и медленно прочел Тарусову. Текст и впрямь подкупал безобидностью: говорилось, что советские солдаты должны уважать традиции и обычаи народов Афганистана, проявлять гуманность к населению, не наносить материального ущерба. Никаких намеков и выпадов… Его пройдошливый папаша называл подобное «засасыванием».
— Все будет инкогнито, — увещевал Ритченко. — Вы понимаете, о чем я говорю? Все — тихо-тихо. Ваши товарищи не узнают. А потом скажете: заставили. Кстати, организуем ваше избиение, пытки. О, разумеется, это будет имитация. Ваши товарищи должны услышать крики, стоны… Вы понимаете?
— Нет, — хмуро ответил Тарусов.
— Что — нет?
— Я не согласен.
— А что, простите, не устраивает?
— Не буду я с вами работать, — тверже ответил Тарусов. — Не буду!
Еще полчаса Ритченко пытался добиться хоть маленькой победы в реализации своего плана, но «объект» односложно отвечал: «Нет». Это в конце концов вывело Ритченко из себя, он закричал пронзительно и тонко: «Дрянь» — и ударил Тарусова по небритой щеке. Удар был неловкий и явно неумелый. У Ритченко слетели с носа очки. Хорошо, на полу был ковер.
Тарусов не помнил, как спустился вниз. Не помнил точно, что отвечал на вопросы товарищей, но хорошо запомнил крепкое рукопожатие Сапрыкина в темноте.