Первое, на что обратил внимание Верещагин, когда Мезенцева представила его невысокой миловидной женщине, — это уставшие от бессонных ночей глаза, которые темнели на открытом лице.
— Кравцова. Ирина Васильевна, — бесцветным голосом сказала она и, словно ища поддержки, повернулась к врачу.
— Знаете что, — неожиданно предложила Мезенцева, — располагайтесь пока в ординаторской, а я больных обойду.
Когда она ушла, оставив на низком столике два стакана с дымящимся чаем и кулек конфет, Верещагин откашлялся, посмотрел на сгорбившуюся в кресле женщину. Несчастье с сыном подломило ее основательно, и он невольно подумал о матери Артема.
— Ирина Васильевна, — как можно бодрее начал он, — Игорь на ноги скоро встанет, ему одежда нужна будет, так что я сегодня уезжаю в Кедровое и с первой же оказией перешлю его вещи.
— Хорошо, — негромко отозвалась она.
В ординаторской опять стало тихо. Не зная, какими словами успокоить эту женщину, Верещагин пододвинул ей стакан с чаем, сказал:
— Да вы успокойтесь. Ведь на поправку пошло.
Она вскинула на него глаза, спросила:
— Извините, у вас дети есть?
Верещагин замялся.
— Конечно. Дочь. Наташка.
— И все?
— Да…
— Рожайте еще, — тихо, но уж очень убедительно сказала Кравцова. — Обязательно.
Верещагин хмыкнул. Это был камень преткновения их семейной жизни. Галина не один раз заводила об этом разговоры. Даже как-то ультиматум поставила. Но… то ли он, Верещагин, в свои тридцать три года устал денно и нощно копаться в человеческой грязи, то ли еще от чего, но год от года, под всеми мыслимыми и немыслимыми предлогами оттягивал этот момент. И только в душе, стыдясь даже думать об этом, прекрасно осознавал причину этой оттяжки. Видимо, от той же усталости он просто хотел хоть мало-мальского комфорта в жизни, когда после работы и командировок можно спокойно прийти домой, мимоходом поинтересоваться, как идут дела у Наташки, а потом посмотреть телевизор, сходить куда-нибудь о женой. А маленький ребенок… Уж он-то хорошо знал, что это такое, когда нет бабушек-нянек, которым можно сплавить хныкающий, орущий по ночам, ревущий днями крохотный комочек жизни. И он боялся этого, не решаясь признаться даже самому себе.
Какое-то время молчали, наконец Верещагин попросил:
— Ирина Васильевна, расскажите о сыне.
— О сыне? — эхом повторила мать Игоря и безвольно кивнула. Волосы у нее были светло-каштановые, волнами спадающие на плечи. — А что рассказать?
— Ну-у, какой в жизни? Как журналист.
Кравцова отпила глоток чая, поставила стакан на столик.
— Ну, в редакции… Вроде хвалили его. Несколько раз премию приносил за лучшие материалы. А в жизни… Как вам сказать, не сахарная она у него была. Всего сам добивался. И в учебе, и на работе. Понимаете, честный он. И это я вам не как мать говорю. Нет. Просто шишек за это много получал. Я уж и ругала его — будь разумнее, не лезь куда не надо, а он только смеялся в ответ и говорил: «Хоть, мать, ты и умнее меня, а тут я с тобой не согласен. Стоит раз подлецом оказаться…» В общем, если знал, что где ловчит кто-то или еще чего, то говорил об этом вслух. А оно, знаете, не каждому такое понравится.
— Это уж точно, — согласился Верещагин. — Ирина Васильевна…
— Извините, — перебила она его, — а как это случилось? Ну, что Игоря…
Верещагин замялся, не зная, что ответить.
— Пока не знаю, — признался он. — Но есть предположение, что Игорь бросился на помощь человеку, о котором хотел писать…
Позади остались больничные корпуса. Верещагин медленно шел к автобусной остановке, мысленно прокручивая рассказ Кравцовой. Он еще раз подтверждал версию, что Игорь, распростившись с Шелиховым, пошел к гостинице, услышал выстрелы и бросился обратно. Подбежав к тому месту, где был убит Артем, он пошел по окровавленному следу в кедровник. Наткнувшись на лежащего Артема, побежал за преступником. И, видимо, догнал его. По пуле, извлеченной из ствола кедра, можно было предположить, что первый раз в Кравцова промахнулись и тот успел ударить стрелявшего в лицо — кровь другой группы на пальцах, и тогда в Игоря выстрелили почти в упор. Прячем стреляли в голову. Чтобы насмерть…
XI
Таким же ясным был августовский день, как и в тот раз, когда Верещагин сошел на станции Кедровое, чтобы заняться расследованием убийства до пой поры неизвестного ему Артема Шелихова. Все было то же. Да только чуть поостыло зенитное солнышко, и тягучая истома бабьего лета вяжущей душу тоской лежала на высаженных вокруг вокзала деревьях, на той же девице в газетном киоске, на одиноком мужике в форменной железнодорожной фуражке, который уныло махал обшарпанной метлой на длинной деревянной ручке, пытаясь согнать в одну кучу редкие бумажки, окурки, смятые пачки из-под сигарет, начинающие опадать листья. Странное чувство одолевало Верещагина в эту предосеннюю пору, когда вроде бы только жизни радоваться, а он с непонятной тоской ждал осеннюю слякоть, а главное — короткие дни, начиная отсчитывать уходящие вслед за летом минуты. Им овладевало лихорадочное состояние взбудораженного человека. Словно после долгой спячки нападала дикая работоспособность, на пределе работал мозг, и он весь отдавался работе, патологически боясь потерять хотя бы час этого непонятного времени.
Предупрежденный телефонным звонком, Грибов уже ждал следователя и обрадовался ему, как давнему старому другу. Майор был истинным дальневосточником, и если ему понравился человек, то оставался другом на всю жизнь. Верещагин как-то задумался над этой характерной черточкой коренных амурчан и пришел к выводу, что это исторически сложившаяся черта характера, когда люди встречали друг друга не по одежке, а познавались в тех трудностях и бедах, которые им приходилось переносить, обживая край.
— Ну здорово, Петр Васильевич, — увалисто поднялся из-за стола Грибов и по-медвежьи тиснул Верещагину руку. — Как бога ждем тебя, а он, видите ли, по городам все разъезжает. Оно, конечно, столовки-то там гораздо лучше нашей. Но, дорогой ты мой, дело это решено в нашу пользу. Я тут ненароком жене рассказал, с какой миной ты в нашей харчевне оладьи ел, боясь к кофию бобовому притронуться, так она мне сразу же на вид поставила, недотепой обозвала и приказала, чтобы ты у нас столовался.
— Да ты что? Чего я?.. — в растерянности от такого приема буркнул Верещагин.
— Все, дорогой ты мой, все, — поднял короткопалую ладонь Грибов. И опять Верещагин успел рассмотреть татуировку на кисти: флотский якорь, криво выколотое сердце, пронзенное стрелой, и слово ВАСЯ.
«Классическая дань юности дальневосточной моде», — подумал он и вспомнил, как ему тоже хотелось выколоть у себя что-нибудь такое на груди и плечах, когда к ним в деревню вернулся с флота сосед и, надев наимоднейшую в ту пору рубашку с широким отворотом, щеголял своими наколками, повергая в дикую зависть парней и мальчишек. Ах, как хотелось ему сделать самую мужественную татуировку чтобы пройтись потом этаким петухом перед Любкой из восьмого класса. Однако в их Шатурском районе достойных мастеров не оказалось, а когда его ближайший дружок и сподвижник по дракам Петька Щербатый попытался провести эту экзекуцию самостоятельно, приняв для смелости стакан самогона, и был своим же отцом выпорот нещадно, это отбило охоту колоться не только Верещагину, но и всем остальным ребятам.
— Ну ладно, лирику в сторону, — посерьезнел Грибов. — Мы тут тоже без дела не сидели. Всю Кедровку прочистили. Двоих по-крупному взяли. Один — Иван Назаров, тут же признался, что на Волкова работал. Второй — Семен Рекунов.
— Это что, тот, который тигра убил, а Шелихов с парнями помог его взять? — уточнил Верещагин.
— Ну да. Он этим годом освободился и опять в наши края. Видать, понравилось ему тут очень. Тайга-то вона какая, везде не уследишь. Вот и пристроился рыбалить. Причем сети травил выше по течению, чтоб, значит, рыбнадзор не засек. А на таборе землянка такая же, как у Колесниченко, соли мешок, банки для икры, несколько бочат с соленой рыбой, коптильня. Короче говоря, на широкую ногу дело поставлено.
— И что, тоже признался, что на Волкова батрачил?