— Мне энто дело ясно. Они вас теперь просят.
— Чего ты ему наговорил, Илья? — сердито спросил Сибирцев.
— Чтоб глаз с тебя не спускал! — донеслось сквозь хрипы издалека. — Сказал, что шкуру спущу. И с него и с тебя, если этого проклятого полковника упустите…
Нет, напрасно он все–таки на Илью… О его же башке человек страдает, заботится. А он в запальчивости ютов Илью чуть ли не врагом вывести…
После столь бодрящего и стимулирующего разговора с Козловской транспортной Чека они медленно прошли по перрону. Вся платформа и неказистое кирпичное здание вокзала были переполнены народом. Оборванные, с провалившимися голодными глазами и желтыми лицами, люди валялись среди тощих узлов, чемоданов, перевязанных веревками, и ждали неизвестно какой вести. Все хотели уехать, но куда? Вот этого не знал никто. И на чем, на каком поезде? Пассажирские теперь сюда не ходили, значит, по возможности на крышах теплушек. Однако оттуда их гоняла охрана. Господи ты Боже, какая жуткая, черная безнадежность! Шара несусветная, грязь, здоровенные жирные мухи проносились, будто пули, мимо лица.
— Вот глядите, и чего, спрашиваю, ждут? — сокрушенно, будто сам себе, сказал Федор. — Каждый день покойники. Увозим, закапываем, а толк–то какой? Обреченный народ. Глаза б не глядели, ей–богу… Гибнет Рассея…
— В Центре еще хуже. Заводы стоят.
— Да ведь ежли мужик помрет, какая нужда в энтих заводах–то?
— Ах, Федя, все нынче одно с другим намертво завязано.
— Так ведь продотряды ж нынче все подчистую тут выгребли, ни зернышка им не оставили. А урожая в этом году не жди. Ох, Рассея, ты, Рассея… Каково, думаете, живой хлеб охранять да глядеть, как пацанва с голоду пухнет?.. На кой ляд нам энтот хлеб и энта служба, коли от нее один вред людям, скажите мне, товарищ Сибирцев?
— Я так думаю, что сейчас вот Тамбовская губерния Центру хлебом помогла, а после и он ей тоже помощь окажет. Ну, хоть с бандами поначалу покончим — и то польза мужикам.
Сказал Сибирцев, а сам подумал, что нет у него никаких подходящих аргументов. Нет, не убедил он молодого комэска. Потому что говорить можно что угодно, а дела, вот они — налицо. И в лесах хоронятся действительно не одни бандиты отпетые, а, главным образом, все те же безвинные мужики. «И никаким страхом–приказом их не выманишь. Только словом, убеждением, а мы все норовим пулей…»
— Вот вы, товарищ Сибирцев, говорите, поможет Москва ваша Тамбову, — сказал Литовченко. — А у меня такое мнение, что, пока там не поймут, отчего мужики здесь взбунтовались, будет одно сплошное кровопролитие. Вот войск сюда понаслали, приказ нам зачитывали, чтоб всех, значит, которые несогласные с энтой–то Советской властью, тех в лагеря, концентрационные, — по слогам выговорил Федор, — а зачинщиков, тех расстрелять. Так энто ж, я полагаю, полгубернии под корень извести.
— Ну, не все ж, поди, у Антонова, — возразил Сибирцев.
— У него, у Александра–то Степаныча, и наших немало. Которые с грабежом повсеместным согласны не были.
Удивился Сибирцев, услышав такое от красного командира. А если добавить, что Федор знал, кто такой и откуда он, Сибирцев, то уж вообще странное получалось: говорить чекисту, да против Советской власти…
— А ты сам–то, Федор, стало быть, не одобряешь действий Советской власти? Считаешь, что не правы мы по отношению к здешним мужикам?
— Так чего ж скрывать?! — с мальчишеской смелостью воскликнул Литовченко. — Энто нашим — говори не говори — как об стенку. А вы из Москвы, особый, значит, уполномоченный. Вы к им поближе, вот и расскажите, значит, что народ об энтом деле думает. А то вот прислали Тухачевского, а народ его боится. Тут листовки кидали — уж не знаю: верить — нет им, — как он Кронштадт усмирял. Кровушки, пишут, попил вволю…