Выбрать главу

В суме паляница[1] сушеная рыба, которую заняла у соседки, да десяток яблок. Не тяжело, но для матери оказалось ношею изрядной. Тонкая веревка врезалась в худые плечи, но сильнее всего донимала нога. Давно она уже болит. И не то что в путь дальний — двор тяжело перейти.

За всю дорогу крошки хлеба старушка не съела. Только водицу пила — сильно горело сердце в груди. Изнуренная, голодная была, но голода совсем не чувствовала. Ни одного яблочка не съела, корки от паляницы не отломила. Несла сыну. Схватили его, руки скрутили и, как говорят люди, бросили вот сюда, за эти ржавые решетки, будто в каменную клетку.

По дороге старушку нагнала автомашина. Ехали немцы. Смотреть на них не могла, проклятых. Свернула с дороги на тропку. Остановилась, слышит, зовут кого-то. Не сразу поняла, что ее. Хотела было сделать вид, что не замечает, да передумала. Вспомнила: путь предстоит дальний, а сил не хватает, вряд ли до места доплетешься. Еще помрешь где-нибудь на дороге, так и не повидав сынка. А почему бы не сесть, не проехать? Сядет где-нибудь с краешку и даже глаз не подымет на смердючих. Не болела б нога да не спешила бы к сыну — ее и веревкой на машину к ним не затащили бы.

Не успела в кузове в уголке позади пристроиться, подальше от ненавистных фрицев, как один из них залопотал:

— Матка, яйки? Давай яйки сюда.

А другой уже и мешок к себе тянет, руку в него запустил.

— Нет яик… Откуда им быть-то? — растерянно отвечала им мать, раскаиваясь теперь, что села в машину.

Полетела за борт на землю сума, рассыпались по дорожной пыли недоспелые яблоки. И ее самое, хохоча, столкнули немцы с машины… Крепко ушибла больную ногу, не слышала даже, как заурчала машина, обдала ее всю вонючим дымом и пылью. Тяжело подняла голову, дрожащими руками подобрала яблоки и, волоча ногу, опираясь на палку, заковыляла дальше.

Старушка сидела поодаль от толпы женщин, отдыхала. Нога у нее распухла, посинела, огнем жгли растравленные раны. Хотела отвлечься, глядя на тюрьму и сына вспоминая. Тюрьма какая-то холодная, серая, мертвая. «Так вот куда его… вона в какую ямищу… Может, уже и в живых-то нет…»

— Вы к кому, бабушка? — слышит она возле себя чей-то голос.

Подняла глаза — стоит женщина. Молодая совсем, а худа — вся даже почернела, лопатки под кофтой, как горбы, торчат. А глаза будто у ребенка — добрые такие, печальные.

— К сыну, голубонька, к сыну.

— У всех одно горе, — сказала молодица, усаживаясь рядом. — У меня здесь муж. — И смахнула с ресниц непрошеную слезу.

Старушка покачала печально головой:

— Воры да душегубцы знались с этим вот домом, а теперь…

— За что же вашего-то, бабушка, взяли?

Из ворот тюрьмы вышел полицай. Низкорослый, пузатый, на кривых ногах. Голова как котел, щеки — будто по пирогу заложил за каждую. Рожа красная, одна ноздря рваная, а глаза — как у зверя. Покачиваясь на нетвердых ногах, обутый в сапоги, видать — с чужой ноги — голенища чуть не лопаются на лодыжках, он обвел взглядом собравшихся, достал из кармана бумагу и карандаш.

К нему бросились со всех сторон женщины, думали— собирается записать, кому кто что передаст.

Глаза полицая беспричинно вспыхнули злобой. По-собачьи оскалив зубы, он ловко пнул ногой нескольких стоявших поближе к нему. Бил не жалея, с удовольствием, — видимо, он всегда таким способом наводил порядок.

Переписал всех и исчез за воротами. Затаив дыхание, собравшиеся ждали. Сколько слез лилось каждый день, когда после такой вот процедуры многим объявляли, что их родственники давно уже выбыли из тюрьмы. Куда? Известно, куда выбывают отсюда.

Старушка не знала здешних порядков. Она все ждала, что вот-вот ее позовут к сыну, а то, бог даст, и его выведут к ней. Вот уж тогда наговорится она с ним… Может, в последний раз…

Продолжала разговор с подошедшей женщиной:

— Ни за что его взяли, голубонька, ни за что. Уж он такой у меня — дите малое не обидит. А добра людям сколько делал!.. И скромный, слова дурного от него не услышишь. А началась война да явились к нам эти грабители— терпеть их не мог. Редко когда и домой-то наведывался. Все в лесу с хлопцами, кто их знает, что они там делали…

— А мой ведь — калека. Еще ребенком калекою стал. Нога у него одна короче, через это и на военную службу не брали, а уж человек был… Такой человек, такой человек… Пять лет прошло, как поженились, а будто один день… Душа в душу прожили с ним…

— А то, бывало, придет ночью, постучится в окошко напольное. «Откройте, мол, — это я, мама», — как бы сама себе рассказывает мать. — Ну и открываю, накормлю его. «Долго еще лихо такое будет, сынок?» — спрашиваю. А он только усмехнется: «Не тужите, мама, скоро и духу от них не останется…»

вернуться

1

Паляниця — булка.