— Так верите, бабушка, не посчитались, и калеку забрали, сердешного. Поезд ихний взорвался, а на него вина. Да хоть все вы взорвитесь — наше какое дело! Так нет — двадцать человек из села взяли, заложниками, значит, — и как в воду канули…
— А тут захворал как-то сынок мой. Известно, по лесам, да болотам — не дома. Горел весь, будто в огне. Домой привезли — пластом слег. Уж я-то выхаживала, выхаживала; и разными травами парила, и высевками грела — пришел-таки в память…
— Два месяца вот все хожу. «На работы, — отвечают, — вывезли». Да уж известно, какие работы. И все не верится — приду, распишусь, а сама думаю: «А может, выйдут да скажут, что он объявился». Ох-ох, горюшко тяжкое…
— Выздоровел и опять было сбирался уходить в лес. Да скажи ты на милость… выискалась вражеская образина, сгубила детку мою… Сосед, чтоб его черви живым на этом свете сожрали, привел этих собак. Сынок собрался чуть свет: «Пойду, говорит, мама». А я, дура старая: «Обожди, — ему говорю, — лепешку сейчас тебе испеку на дорогу». Покудова с лепешками-то возилась, а они тут как тут… И через порог не переступил — схватили…
Из ворот вышел опять полицай и громко позвал старушку.
Забыв об усталости, вскочила мать с места и быстро заковыляла к воротам. Сердце стучало глухо, взволнованно. Ей казалось, что ворота очень далеко от нее и пройдет целая вечность, пока она до них добежит.
Наконец попала она на широкий тюремный двор. Кругом пусто, только горячий ветер, вздымая тучи желтой пыли, начисто подметал мостовую, на которой маячило несколько часовых. Они лениво шагали по двору, время от времени поглядывая на зарешеченные окна. Тихо, жутко, как в могиле, один только головастый полицай шумно сопит, будто кузнечный мех.
Не такую картину представляла себе мать, пока была за воротами. Ноги у нее подкашивались, и она вдруг почувствовала, как они сильно болят, саднят кровавые мозоли. Чуть не упала, когда полицай бесцеремонно подтолкнул ее сзади.
Старушку впихнули в пустую, прокопченную махорочным дымом комнату. Здесь ее словно поджидал другой полицай, сухой, долговязый, с набухшими, видать от перепоя, мешками под глазами. Он посмотрел на нее с безразличием, лениво пересел от окна к двери и уставился куда-то на стену своим ничего не выражающим взглядом. Он должен был охранять посетительницу, так как головастый моментально куда-то исчез, а куда — этого мать не успела заметить.
Старушка присела на скамейку, положив возле себя свой мешок. Было душно, и она сняла с головы шерстяной платок, оставшись в одной белой косынке в горошек. Время тянулось нестерпимо медленно. У двери сонно посапывал полицай, настойчиво билась в запыленное, залепленное грязью стекло большая зеленая муха, а к матери никто не выходил, сына ей, как видно, не собирались показывать.
«Хоть бы скорее», — думалось ей. Хотела было спросить полицая, долго ли еще дожидаться, но, взглянув на него, решила, что такого спрашивать — зряшное дело. Вздохнув, она отвернулась, продолжала молча и терпеливо ждать…
С самодовольной миной офицер поудобней устроился в мягком массивном кресле. Его ожиревшее, грузное тело расплылось, и зеленый объемистый китель, казалось, вот-вот не выдержит и расползется по швам. На безволосой голове сидела круглая, как колесо, фуражка с эмблемой — череп и две скрещенные кости.
Перед ним стояла растерянная старушка. Она посмотрела в колючие глазки фашиста, и тяжелое предчувствие охватило всю ее. Разве затем она сюда шла, мучилась, чтобы посмотреть на эту подлую тварь? Как же, дожидайся: разве такой душегуб покажет ей сына? Она опустила бессильно руки, съежилась и ждала с трепетом и почти без надежды.
Фашист окинул ее проницательным вопросительным взглядом, пожевал своими толстыми красными губами, спросил:
— Где твой сын, матка?
Мать не поняла, о чем он ее спрашивает.
— Здесь он, мой голубок, здесь, у вас. Два дня шла… Фашист моментально побагровел. Кресло под ним неприятно скрипнуло, а сам он весь подался вперед, словно готовясь прыгнуть на стоявшую перед ним жертву.
— Ты мне давай без хитрость! А то я буду развязать твой язык!
В его дебелой волосатой руке неизвестно откуда появилась увесистая резиновая дубинка, и он энергично взмахнул ею в воздухе.
Обиженно поджав губы, мать молчала.
Офицер некоторое время не отрывал от нее взгляда своих злых, змеиных глаз, потом, очевидно решив, что перепугал старуху насмерть, бросил палку на стол, смягчился.