Выбрать главу

— Садись, матка, садись. Садись. Пльохой у тебя сын, совсем пльохой.

Мать посмотрела офицеру в глаза: чего он от нее хочет? Зачем он говорит ей обо всем этом, вместо того чтобы разрешить свидание с сыном?

Офицер встал. Он был не так уж высок, как это казалось, только жирный, словно откормленная свинья. Подошел к старушке, одним пальцем подтолкнул ее к стулу:

— Садись. Не будь глюпой, матка. Скажи — где сын? Отпустим тебя, денег дадим, жить карошо будешь. Где сын?

— Здесь он, у вас…

И сразу заговорила горячо, умоляюще:

— Покажите мне его… только словечко скажу… взгляну на родимого… может, и домой не дойду… два дня шла…

Немец сердито нахмурил мясистый лоб, снова взял в РУКУ резиновую дубинку.

— Твой сын — бандит. Ты укрываешь бандита. Он убежал… он опять в лесу!..

Мать тяжело опустилась на стул. Убежал? Что он такое говорит? Так вот почему он допытывался!.. Неужто все это правда? Сынок, сыночек!..

Она вдруг встала, повернулась к немцу всем телом, смело спросила:

— Убежал? Правда, убежал?..

— А то ты не знаешь, старая лисица…

Теперь мать была убеждена — сын на воле, ему больше ничто не угрожает… На сердце сделалось радостно и легко.

— Слава богу, — прошептала она.

Немец заметил эту перемену в настроении партизанской матери. Его, словно пламя, охватил безудержный гнев.

— Мы тебя стрелять будем, если не скажешь, где твой бандит! — заорал он на всю комнату.

Но мать теперь будто не слышала угрозы. Можешь кричать сколько угодно, хоть лопни — ничего у тебя не выйдет. Сын на свободе. Он теперь там…

Немец занес над ее головой тяжелую руку.

— Ты будешь говорить?

— Надумали вороны сокола заклевать. Да куда вам!..

Свистнула резиновая дубинка, опустилась на худые старушечьи плечи.

— Расстреляю! — заревел немец.

Вздрогнув всем телом, мать выпрямилась. Лицо ее было бледно, не болью, а гневом и ненавистью блеснули ее выцветшие глаза.

Ее руки чего-то искали, скрюченные пальцы нервно дрожали, готовые что есть силы вцепиться в толстую шею врага и душить, душить его без жалости, мстить за обиду, какой еще никогда не испытывала эта женщина за всю свою долгую жизнь. Но сил у нее хватило лишь на то, чтобы нанести удар своему врагу словом. Она смело двинулась на растерявшегося гестаповца, твердым голосом выговорила:

— Стреляй, собака! Брешешь — и тебе головы не сносить, гад, запомни эти мои слова: не сносить. Плевать я на тебя хотела, ирод!

И разгневанная мать, гордая и величественная в своей ненависти, приблизилась к оторопевшему немцу и плюнула ему прямо в лицо, на его, с мертвым черепом и двумя крест-накрест костями, фуражку.

…Долговязый полицай, сидевший возле котомки старушки, услышав в коридоре топот кованых сапог, выглянул за дверь. Он снова вернулся на лавку и с безразличным видом взял в руки черный платок, сбереженный партизанской матерью еще с девичьих лет.

Во дворе треснули два сухих выстрела. Полицай зевнул, скомкал платок и запихал себе в карман.

1944

Петля

Белая лошаденка сделалась серой. Она по щиколотку увязала в грязи и будто не шла, а лишь семенила на одном месте, брызгами обдавая себе грудь, бока и телегу. Колеса по самые ступицы купались в желтом месиве размокшей глины пополам с талым снегом.

— И куда в такую пропасть!.. Всю зиму сидели, а теперь, вишь, приспичило, — недовольно ворчал возница Панько, искоса поглядывая на Хому Антоновича. — Да в такую погоду собаке не захочется из конуры нос показать, не то что важному пану…

— Погоняй! — сердито прикрикнул «пан», и Панько торопливо задергал вожжами.

Лошаденка, будто проснувшись, с перепугу чаще засеменила ногами, но потом, махнув на все мокрым хвостом, успокоилась и поплелась еще медленнее.

Хома Антонович сидел молча, размышляя о своем. Брови насуплены, глаза недобры. Ох-ох! Как же, поехал бы он в такую распутицу, если б не комендант… Злющий сделался, как собака. Вызвал вчера его, Хому Антоновича, районного голову, наорал, будто на мальчишку. «Так-то, значит, немецкую власть уважаешь, тварь этакая?! — кричал он. — Зерна нет, скота нет, зато партизан полон гебит — никому из блиндажа выйти невозможно. Повешу, — грозит, — если завтра десятка коров да десятка свиней у меня в комендатуре не будет!»

А уж он ли не угождал коменданту, не служил ему верой и правдой? Разве ж он повинен в том, что партизан развелось видимо-невидимо и комендант их боится, как черт ладана? Пошел бы сам да всех и переловил, уничтожил бы… Так поди ж ты — носа из комендатуры не высунет, танков все ждет, блиндажей понастроил, окопов нарыл, ходов подземных, а на него, голову районной управы, орет, грозится…