Выбрать главу

— Тату, а умереть нисколько не страшно?

Сам пытливо заглядывает отцу в глаза.

Отец на миг размыкает дрожащие веки, согласно кивает головой, а Василько тотчас оживает. Ему даже охота засмеяться, уже вздрагивают распухшие губы.

— Гриц вот помер… И ничего… Пусть не думают, что мы их испугались.

Где-то за стеной раздался стон, загремели знакомые шаги. Опять идут мучить. Василько задрожал как осиновый лист, крепче прижался к отцу. Теперь его будут пытать одного. Грицу ведь уже все равно…

Словно борзые с шумом и грохотом ворвались в их мрачное жилище.

— Добрый день, приятного настроения, господа кандидаты на тот свет! — с ехидством приветствует старший. — О! Да один уже преставился, показал пример.

На роже самодовольная улыбка, в глазах — фальшивое удивление.

— Ну что ж, приступим с божьей помощью. Этот парнишка, пане партизан, кажется, у вас последний? Жаль, жаль…

Гитлеровец выхватил из отцовских рук хрупкое, обессиленное Васильково тельце.

— Ай-яй-яй, какой у этих детишек изверг папаша! Никакого к ним сострадания. Скотина бессловесная и та сильней любит своего детеныша, чем вы, унтерменш несчастный!

Он уселся поудобнее на услужливо подставленный раскладной стульчик, уставился на партизана:

— Так что будем и дальше в молчанку играть? Или заговорим? На всякий случай я предупреждаю, не взыщите: каждую минуту рядом с одним трупом может появиться другой. А вы, уважаемый родитель, будете сидеть здесь и охранять сыновей-мертвецов, будете сидеть долго, до тех пор, пока не вспомните, где скрываются партизаны. Сколько их…

Отец, склонив голову, молчал.

Василько вырвался из рук фашиста:

— Не боюсь вас! И партизан отец не выдаст!

Будто лезвием сабли срезало с ухмылявшейся физиономии фашиста всю невозмутимость…

1965

Ток Бернара

В камеру он не вошел, а вполз на четвереньках, опираясь правой рукой о пол, а левую держа на крестце. Глухо простонал. Мученическим взглядом окинул серый провал тюремного каземата, поздоровался с заключенными и сразу же начал плаксиво жаловаться:

— А, пропади оно пропадом все на белом свете, извел, замучил проклятущий радикулит, чтоб ему!.. Ни тебе сесть, ни лечь, ни шагу ступить… И ведь ничего не помогает, хоть ты криком кричи… Иной раз так кольнет, что свету белого невзвидишь, боль аж в зубы отдает, до самых мозгов достает, проклятущая. Ноги сводит, сна вот уже трое суток ни в одном глазу… И средства нету никакого — я уж и в высевках грелся, и в песке таком, что самый жар. И жинка утюгом спину гладила, будто штаны мятые, — ничуть не полегчало! Вот засел, проклятый!.. Соседка упросила одного лекаря — пришел, поиграл сухими пальцами по ребрам, как на рояле. — током Бернара, говорит, надо бы… А что это за ток Бернара, так и не договорил: заявились из областной, да и заарканили, как пса на базаре…

Он не находил себе места: то приседал, то ложился, то морщился, то даже смеялся от боли, а на сырую полутемную камеру с ее обитателями словно и внимания не обращал.

— Тепло, говорят, нужно, а тут сырость, что в погребе… Здесь вылечат! Здесь, чего доброго, хроником сделаешься, на карачках отсюда поползешь, не иначе…

Так и не успел он осмотреться как следует, людей расспросить, на холодном полу примоститься, — вызвали его. На допрос, видать, понадобился.

Долго вертелся на месте, стиснув зубы, за поясницу хватался, а из коридора торопили:

— Выходи давай, ишь балерина, крутится да ломается! Форсу твоего тут не видали?

Молча встал на ноги. Даже стонать не было мочи. Подавил стон в груди. Не пошел, а пополз к двери и казался бы совсем жалким, если бы боль, страшная боль не выпирала из него наружу и не гасила улыбок даже на губах полицаев.

Они молча ждали, многозначительно переглядываясь, пока их узник перевалится за порог тюремной камеры.

Дверь захлопнулась, неизвестность поглотила новичка так же, как глотала она сотни и тысячи других. В камере все молчали, словно его нестерпимая боль передалась каждому, нервы покоробила у людей. Никто не высказал предположения — вернется ли этот загадочный узник обратно в камеру или скрипучая дверь захлопнулась за ним навсегда?

Но он вернулся, ссутуленный, губы искусаны, глаза полны отчаяния и муки. По-прежнему держал руки на пояснице, смешно вихлялся всем туловищем, будто приплясывал.

Никто, однако, над этим не засмеялся, не пошутил, хотя те, кто сидел здесь, перевидели и пережили сотни смертей, да и самим смерть ежеминутно заглядывала в глаза, и они научились шутить даже за минуту до конца.