Он знал, зачем его ведут в этот угол.
Шел понуро. Не спешил, но и не медлил. Шагал так, как ходил всегда, всю свою недолгую жизнь. Не страшился того, что его ждало, и ни о чем не жалел. Может быть, потому, что уже в мыслях привык к этому последнему этапу пути, а может, и потому, что нечто подобное уже не раз грезилось в коротких тревожных снах.
Свернули за угол каменного здания, миновали тяжелые ворота, вышли на квадратный дворик. Когда-то, в былые времена, по этому дворику прогуливались заключенные. Теперь же он был весь перекопан, белел желтоватым песком, зиял черными ямами. Здесь расстреливали каждый день.
Он поднял глаза. Что-то очень важное, как сама жизнь, как судьба, привлекло его внимание. То было солнце. Точнее, даже не солнце — его здесь, на этом мрачном дворе, никто никогда не видел, в этот глубокий каменный колодец оно и не могло бы заглянуть. То были всего лишь его лучи. Нет, даже не лучи — ведь в ясный солнечный день, когда на землю приходит весна, лучей не видно. В такие дни все вокруг озаряется солнцем, светится как-то особенно, так, что, глядя на все окружающее, начинаешь верить, что на свете существуют не только будни, а и праздники.
И хотя он знал, что идет на казнь, все равно, вскинув глаза кверху, увидал из холодной клетки бездну синего, хрустально-синего весеннего неба, огромного, осиянного невидимым теплым солнцем. И тут он вдруг почувствовал, что не может умереть, что все равно будет жить и после того, как его зароют здесь, в холодной глубокой яме.
Глядел на ясный квадрат неба, а в сознании всего лишь за какую-нибудь минуту, пока миновал неширокий двор и остановился у края черной ямы, пронеслась вся его жизнь. И завертелись огненным колесом воспоминания, осветив точно молнией все пережитое, доброе и милое сердцу, и не с детства, а наоборот — потянулись ниточкой в детство от сегодня.
Вспомнились предоккупационные дни, когда в истребительном батальоне, вместе с товарищами, ночей недосыпая, круглыми сутками носились по лесочкам да перелескам — вылавливали вражеских парашютистов. И ни одного не поймали, словно были они какими-то неуловимыми, хотя только и слышалось: то один, то другой собственными глазами видел этих разбойников.
В ту субботу, которой суждено было стать кануном самого черного, самого зловещего дня его жизни, он получил диплом о высшем образовании. Собирался сеять хлеб, богатые урожаи выращивать. А начал с того, что пришлось готовый, выращенный и собранный урожай пустить по ветру — спалить на корню.
Еще раньше — школа. Учителя, сверстники-однокашники. Будто со ступеньки на ступеньку, переходил из класса в класс. Годы тянулись долго, неимоверно долго, хотелось как можно скорее стать взрослым, но никак было не дождаться.
Где-то в третьем классе он влюбился. В первый и в последний раз в жизни. Его избранницей была маленькая, щебетливая, как синичка, синеглазая второклассница. До школы он ее не встречал, потому что жили они в разных концах городка. А когда увидел, вмиг сделался взрослым, сразу почувствовал, что эта девочка встала на его пути и он никогда с ней не разминется. Шутя он поймал девочку и обнял, ему так хотелось к ней прикоснуться, подержать в своих руках.
— Ну, тикай! — заскулила она таким голоском, что ему сразу стало понятным: не так уж ей неприятна эта игра.
Но он был всего лишь в третьем классе. Слишком был доверчив и не умел разбираться в оттенках чужого голоса. И он, обиженный, надулся. Ему сделалось неприятно оттого, что девочка растягивает звуки, что вместо «тикай» у нее получалось «тикай-э-э…».
Но он все равно не мог ее разлюбить. Большое чувство заполнило его душу, согревало воображение, гнало время вперед. Он уже видел себя взрослым и сильным, а она оставалась все той же: маленькой, необыкновенно привлекательной и волнующей в своей детской наивности синеглазкой.
Его чувства вскоре рассекретили ровесники. И не уставали его донимать. Напористо, неотступно, с той педантичной неумолимостью и жестокостью, на какую способны только мальчишки.
В гневе и отчаянии, чтобы доказать свое безразличие к девчонке, он однажды бросился на нее с палкой. Размахнулся изо всей силы, но… на него смотрели такие преданные добрые глазенки, и ни испуга, ни укора не было в них, только припрятанная улыбка, даже какое-то неосознанное желание быть побитой светилось в ее синих, точно небо, родничках, и это окончательно обезоружило его.
«Ну, тикай» — стало единственной для нее защитой от занесенной над нею палки. И защита оказалась надежной.
Теперь, когда он очутился на краю глубокой ямы, к нему из далекого детства долетело это нежное, доверчиво-просительное: «Ну, тикай». И он ясно увидел прямо перед собой любимые глаза, те, которые никогда не грели его, но мысль о которых согревала всю его жизнь.