Птицы без обычной боязни нехотя поднимались из кустов, понимая, что людям теперь не до охоты.
Поздней ночью они вышли к Доезжалову.
Точнее сказать, Морозов только смутно был уверен, что перед ним Доезжалово. Ночью все села похожи одно на другое, и если на пашне, утомившись, делаешь огрех, обойдешь сохою участочек, то где в ночи в военное время загрязненному, затоптанному усталостью правильно определить направление?
Они стояли долго. Мелкий дождь сыпался на них. Хотелось сесть, уснуть.
— Приказывай, товарищ начальник, — решился наконец вымолвить Гусев.
Они осторожно — насколько можно быть осторожным при таком утомлении — двинулись вперед в темноте.
Колодец — и колодец вроде бы из доезжаловских…
Приблизились…
Немецкий часовой, не окликнув их даже, пустил очередь из автомата.
Они ответили.
Задребезжали стекла, послышались крики. Выстрелы немцев стихли. Опять шум дождя, едкое безмолвие деревни.
— Что-то немец больно нервный в этих местах, — сказал сержант, неуверенно делая шаг вперед.
— Отопрел. Ему ленинградский климат отсек окорока. Разрешите, товарищ сержант, проверить обстановку.
— Не торопись. Происшествий впереди будет много.
Они шли, переговариваясь шепотом. И вдруг из высокой и словно бы складчатой тьмы услышали вопрос:
— Ктой-та? Наши?
— Ваши, — ответил, радостно смеясь, Морозов. — А ты кто?
— А я Савелий.
— Ну, иди ближе, Савелий.
Совсем маленький, куда ниже Гусева, человечек обозначился возле них. Швыркая носом, он ощупал их и сказал весело:
— Двое. А страху-то на врага напустили, как сотня.
— С чего это немец-то у вас такой нервный? — повторил Гусев. — Боится чего, что ль?
— Боится. Бают, на него наша сила идет крупная. Наступление предстоит. Вот и есть у нас предложение осветить путь.
— Какое село? — спросил Морозов.
— Село наше Доезжалово, а здесь, в сараях, пшеница. Немцы грузовики, вишь, подали. Хотят увезти. А наше предложение такое: сжечь ту пшеницу дотла, пока немцы не вернулись.
— И село ваше спалят дотла, дядя Савелий.
— А пускай палят. Все равно, рано ли, поздно ли, сгорим. Но, поскольку мы во множестве…
— Давай жечь! — воскликнул торопливо Гусев. — Давай, давай, дядя Савелий!
Морозов подумал-подумал и приказал сжечь.
Из брошенных грузовиков добыли бензин, мальчики, невесть откуда вынырнувшие, притащили солому и доски. Склад обложили, и Морозов поднес спичку. Несмотря на дождь, пламя принялось дружно.
— Ну и денек, — сказал, широко зевая, Морозов.
— Не так брюхо набили, как голову, — отозвался Гусев все так же торопливо глухим голосом. — Не знаю, как ты и донесешь свое порученье, товарищ сержант, если такое каждый день.
— Донесем. Дядя Савелий, а если нам до приезда немца соснуть? У тебя не найдется такого скрытого места?
Дядя Савелий сказал, что такое место найдется, и они пошли, причем Гусев все время раздражал Морозова, так что он даже подумал: «И чего привязался, как грыжа?» Гусев все спрашивал: сумеет ли один дойти Морозов, легкий ли дальше путь и найдутся ли провожатые? Морозов хотел спросить: «Да что ты, струсил? Вернуться или спрятаться где-нибудь хочешь?» — но, объясняя болтовню Гусева ранением, неимоверной усталостью и большими событиями дня, промолчал.
Легли. Сон пузырем надул глаза, и заснули они мгновенно.
А утром оказалось, что Гусев заснул тем сном, от которого не пробуждаются.
Раненный в живот навылет, он напряг все силы, чтобы дойти до погреба.
Морозов скорбно глядел в неподвижное маленькое лицо Гусева и спрашивал себя: «Так ли я поступал? Верно ли? Туда ли я их вел? И сам туда ли иду? И дойду ли?» И он отвечал себе: «Должен дойти. А что смерть? Придет и мой раз, да не в этот раз».
Он шел теперь один.
Когда он чувствовал, что дальше идти не может, он забирался под ель и, прикрывшись бархатными ее ветвями, закрывал глаза, прислонившись спиной к стволу. Ему было тяжко и хотелось плакать, и во сне он плакал с ревом, как можно плакать только в детстве. И, проснувшись, он чувствовал благодетельную перемену состояния.
Он выходил на тропинку и устремлялся дальше.
И наконец он вышел.
Пологий холм спускался к реке, которая обозначала спой поворот многочисленной ольхой. Между соснами, где стоял Морозов, и ольховником простиралось поле плохо выкопанной картошки. У ног Морозова лежала канава, наполненная до краев водой; у канавы низкий межевой столбик с цифрами «325». Морозов пошел от столбика, повторяя про себя: «Триста двадцать пять…» Но едва ли он досчитал до ста, как остановился.