Эта симфония повергала меня в смятение и тогда, в те далёкие времена, когда горели огни и люди жили по-настоящему. Я попытался вспомнить, когда я слышал её в последний раз, и стал перебирать события моей предвоенной жизни, но потом всё это ушло куда-то вглубь, и только рояль звучал, и мне казалось, что это я сам играю; я ощущал холод от прикосновения пальцев к клавишам, и аккорды звучали у меня в ушах; а потом уже не стало ничего – ни звука, ни клавишей, а было ощущение чего-то огромного, громоздящегося в ночи, как Исаакий… Затем начали бить зенитки, сначала далеко и глухо, как морской прибой, а затем близко, как удары в барабан. Потом я заснул, а когда проснулся, мне захотелось снова услышать рояль, но было тихо, совсем тихо и холодно – так, как не бывает даже на улице, а только в больших и высоких домах, где много мрамора и металла.
Потом я подумал, что, перелетев Ладогу, я попал в грозный и пока ещё не понятный мне мир, где стреляют зенитки, медленно бродят люди и по ночам слышатся звуки Шестой симфонии. Впервые я ясно ощутил, что ни одна минута, проведённая мною в Ленинграде, не принадлежит мне лично. Ни одного впечатления, ни одного факта не смел я утаить от пославших меня людей, людей, от которых зависит судьба таких, как Лида.
В эти минуты я испытывал чувство гордости, такое сильное, острое, какого не испытывал никогда. Я был горд честью, которая выпала на мою долю, доверием, которое мне оказали люди, пославшие меня сюда, на один из важнейших участков великой битвы.
Я встал, зажёг коптилку, достал лист бумаги и карандаш из полевой сумки и написал заголовок моей первой корреспонденции:
«Самолёт приземлился в Ленинграде…»
Холодный зимний свет падал в окно. Я быстро оделся и вышел на улицу. Дул резкий ветер. Исаакий был покрыт огромной снеговой шапкой. Я решил до всяких дел пойти туда, за Нарвскую заставу. Пошёл по направлению к Невскому. Проходя по улице Гоголя, увидел мемориальную доску на стене одного из домов. Там было написано: «В этом доме жил и скончался Пётр Ильич Чайковский 25 октября 1893 года».
Навстречу мне двигалась женщина. Я не различал её шагов. Они были настолько мелки, что казалось, женщина медленно плывёт по снегу. Теперь я видел, что она что-то тащит за собой. Я не сразу понял, что это. Женщина тащила за собой доску, к которой был привязан длинный, похожий на спелёнатую мумию, свёрток. Я поравнялся с женщиной и пошёл медленнее. Она даже не взглянула на меня. Она смотрела вперёд – сквозь меня, сквозь дома. Казалось, что она видит что-то впереди, скрытое от меня. Я посмотрел ей вслед и пошёл вперёд, а когда обернулся, свёртка уже не было видно, и женщина, как серая тень, на фоне сугробов медленно плыла в предрассветную мглу.
Я вышел на Невский. Утром он выглядел ещё более безлюдным. Мне показалось, что я читаю какую-то фантастическую книгу о последнем дне мира, о том, как в результате космического похолодания прекратилась жизнь на земле и города стоят вымершие, заносимые снегом.
В центре следы разрушений не очень бросались в глаза. На Невском надо было присматриваться, чтобы увидеть разбитый дом. Но чем дальше удалялся я от центра, тем больше встречалось домов с развороченными стенами и зияющими провалами лестничных клеток. На улицах стояли троллейбусы. Занесённые снегом, они были похожи на суда, затёртые льдами.
Окна подвалов и полуподвалов были заколочены досками или заложены кирпичом с маленькой амбразурой посредине. Ко многим домам, как наросты, приросли неуклюжие сооружения, похожие на утюг, тоже с амбразурами посредине.
Изредка мне встречались люди. Они шли медленно, с трудом передвигая ноги. Я всматривался в их лица и у многих встречал тот же взгляд, который поразил меня при утренней встрече: устремлённые вперёд глаза, казалось проникающие сквозь снега и камень. Я несколько раз собирался остановить первого встречного и заговорить с ним. И в самую последнюю минуту язык мой прилипал к гортани. Мне почему-то казалось стыдным выводить этих людей из молчания, и я боялся, что мы не поймём друг друга.
Часа через два я добрался до Нарвской заставы. Занесённое снегом шоссе было перерезано шлагбаумом, и по обеим сторонам узкого прохода стояли часовые с автоматами на груди. Я предъявил документы и вышел за шлагбаум.
Раньше я хорошо знал этот пригородный район. В предвоенные годы он сильно разросся. Сейчас это была равнина с горбами занесённых снегом дзотов, с редкими трубами, чудом уцелевшими от снарядов, одиноко торчащими прямо из снега. Снег кругом был в чёрных пятнах – следах артиллерийских разрывов. Заиндевевшие трамвайные рельсы, выгнутые в скобы, торчали над снегом. Справа высилась баррикада из трамваев, изрешечённых осколками. Трамваи стояли, засыпанные песком, их окна были превращены в бойницы. По обеим сторонам дороги тянулись маскировочные сети.
Тот дом я увидел издалека. Он стоял среди таких же, похожих друг на друга, домов. Я не узнал его, но угадал, почувствовал. Его стены были разворочены снарядами, балконы снесены. В провалах виднелись лестничные пролёты. На крыше был сорван – очевидно, снарядом – большой лист железа, и он, перегнутый пополам, раскачивался на ветру, похожий на огромное воронье крыло.
Мне стало страшно. Страшно потому, что я только сейчас понял, насколько бессмысленно было пытаться отыскать её здесь, на поле боя…
И всё-таки я шёл и шёл и как будто бы ждал чуда, – но чуда не совершилось, и полуразбитый, обледенелый дом стоял передо мной, и воронье крыло билось на холодном ветру…
Я пошёл медленнее. Теперь мне хотелось, чтобы расстояние между мной и домом не сокращалось. Я шёл к дому, потому что не мог не идти, потому что он притягивал меня, но мне было страшно знать, что через несколько минут я вплотную подойду к этой могиле из холодного камня и снега.