– Не сплю. А вы-то когда-нибудь спите?
Она тихонько высвободила свою руку.
– Моё дело такое. А вам положено спать. Спите!
– Не хочу, – ответил я. – Посидите немного со мной. Ведь вы уже всех обошли. Моя койка последняя.
Она послушно села.
– Трудно вам здесь? – спросил я.
– Всем трудно.
Она смотрела на меня своими спокойными полуприщуренными глазами.
– Сейчас бы в лес на лыжах, – сказал я, – а потом – к огню. Вы откуда сами?
– Из Луги я, – тихо ответила Люба.
– Что ж вы там делали, в Луге?
– Училась. В медицинском техникуме. Врачом думала быть.
– И муж есть?
– Был. Всё было. Ну, вам спать надо.
Она сделала движение, чтобы подняться, но я опять удержал её.
– Нет, вы посидите, – попросил я. – Значит, всё было: и муж и дом, а теперь – ничего… Так?
– Выходит, так.
– Трудная ваша жизнь. Живёте среди страданий и стонов… И покоя вам нет.
– А на что он мне нужен, покой? – возразила Люба, и ресницы её дрогнули.
– Как на что? Иначе не забудешь о том, что было.
– Нет, – покачала она головой, – тогда бы и жить не смогла. Они меня, раненые, в жизни поддерживают. Я вижу, как они за жизнь цепляются, и сама цепляюсь. Силы много надо, чтобы жить сейчас.
Она провела ладонью по одеялу. У неё были длинные, заострённые пальцы.
– Вот тут, на вашей койке, одна девушка лежала. Тоже с контузией. Только у неё потом шея не поворачивалась. Всё по палате бродила, медленно так, как ребёнок двухгодовалый. Ходила и всё песенку пела. Про патефончик.
– Знаю.
– А ночью кричала всё: «Раненого забыли!» Она санинструктором была. Ночами сильно буйствовала. А днём всё бродила… Потом зовёт как-то меня и говорит: «Дай карандаш с бумагой, Я стихи напишу». Я ей дала. Она и написала… Хотите, покажу?
Она подошла к своему столику и вернулась с листком бумаги.
– Вот прочитайте.
Я прочёл:
– Что ж, она вам подарила эти стихи? – спросил я.
– Нет. Умерла она. Паралич и всё такое. Я и взяла листок на память. Прочту стихи, и легче станет. Бывает ведь так.
Она посмотрела на меня, улыбнулась, и ресницы её снова дрогнули. Потом она погладила меня по руке и встала.
– Ну, вы спите, – сказала она, притворно-строго сдвинув брови, – спать надо. А то я доктору пожалуюсь.
Я лежал и старался припомнить стихи. В них была какая-то исступлённая настойчивость. Потом кто-то застонал… Я не помню, как я заснул.
…Когда я проснулся, Андрианов ещё спал. Люба перекинула полотенце через плечо и с тазиком в руках подошла к Андрианову.
– Будем умываться, – приветливо сказала Люба.
Но Андрианов продолжал спать. Тогда она тихонько потормошила его за плечи.
– Довольно спать, соня! – Люба протянула проснувшемуся Андрианову кусочек мыла.
Лейтенант не поднял руки.
– Держите же мыло, – сказала Люба.
Андрианов нерешительно поднял руку и пошевелил пальцами.
– Андрианов! – вскрикнула Люба, и голос её задрожал. – Вот же мыло!
Лейтенант растерянно улыбнулся и стал шарить руками по одеялу. Я видел, как дрожат руки Любы, держащие тазик, и как вода плещется через край.
– Вы… видите меня, Андрианов? – шёпотом спросила Люба.
Лейтенант отрицательно покачал головой и провёл рукой по глазам. Он ослеп.
Люба поставила тазик на пол и выбежала из палаты. Через несколько минут она вернулась с доктором.
– Вы меня видите, Андрианов? – деловито спросил доктор, подойдя к койке.
Лейтенант медленно покачал головой. Доктор наклонился и двумя пальцами приподнял веки Андрианова.
…Вечером у его постели был консилиум. А на другое утро Андрианов потерял слух. Теперь он лежал глухой, слепой и немой. Я наблюдал за ним часами. Чем больше ударов обрушивалось на него, тем шумливей и беспокойней он становился. Лейтенант кому-то улыбался, ёрзал на постели, показывал пальцами каких-то замысловатых зайчиков, что-то мычал, водил пальцами по ладони, изображая патефон; приставлял к глазам пальцы, сложенные в кружочки, – будто очки…
Под вечер он повернулся ко мне и промычал что-то, царапая пальцем по ладони. Я понял, что Андрианов хочет что-то написать, и вставил ему в пальцы правой руки карандаш, а в левую дал блокнот. Лейтенант черкнул что-то и протянул мне. Я прочёл. На листке было написано только одно слово: «Пробьюсь».
Я вырвал листок и положил себе под подушку.
На следующее утро, когда я проснулся и взглянул на Андрианова, мне показалось, что на его полуопущенных ресницах блестят слёзы. Я схватил руку Андрианова и крепко пожал её. Андрианов открыл свои невидящие глаза, задержал мою руку и поводил пальцами по ладони, будто пишет. Я понял, что это было то же самое слово, что и написанное им на листке.
Днём Андрианова разбил паралич. Теперь он лежал неподвижно, погружённый во мрак и тишину.
Мне было очень странно смотреть на его руки, на те самые руки, которые перед тем не знали ни минуты покоя, а теперь лежали беспомощно на толстом сером одеяле.
Пришёл доктор. Он потормошил Андрианова за плечо и спросил: «Ну как?» – хотя знал, что лейтенант глух.
К вечеру Андрианова эвакуировали.
Я посмотрел на его пустую кровать. Сейчас, когда Андрианова не было, он как бы стоял перед моими глазами. Немой, недвижимый, слепой, он всем обликом своим говорил мне больше, чем если бы имел дар речи, если бы смотрел на меня и жестикулировал. Я понял всё: и как он смог подбить три вражеских танка, и как он боролся со смертью.
Я вернулся из санбата в редакцию в воскресенье вечером. Шум «динамо» нашей электростанции был слышен ещё издалека, и мне стало приятно, что после долгих скитаний я возвращаюсь домой.
Я шагал по железнодорожному полотну и наблюдал, как серая стена нашего поезда с каждым шагом приближалась ко мне. Я влез на ступеньки вагона и открыл дверь.