— Нет, не знаю, — покачал головой управхоз, — всех не упомнишь. Да и память сейчас не та стала.
Я ничего не ответил и вышел из комнаты. Дворник по-прежнему дремал в подъезде.
— Послушайте, товарищ, — сказал я, — вы давно здесь дворником?
— Лет пять.
— Вы Сидоровых помните? Тех, что в тридцать шестой квартире жили?
— Это что осенью эвакуировались? — спросил дворник. — Как же, помню! Дрова им всегда возил. И собака у них была такая. Пудель. Подохла…
Ему, видимо, доставляло удовольствие вспоминать прошлое.
— А не помните ли, к ним девушка ходила — Лида? Она часто к ним ходила. Лида. Невысокого роста. Не помните?
Дворник покачал головой:
— Разве всех упомнишь?! Оно конечно, может, и ходила, а только всех не упомнишь.
Где-то далеко били зенитки. Небо разрывалось голубыми вспышками, и снег в эти минуты казался прозрачным и чистым, точно собранный из отдельных кристаллов.
— Летает, проклятый! — тихо сказал дворник и добавил ещё тише: — Разве тут девушку найдёшь, товарищ военный? В такой-то заварухе? Семейства целые по всей земле рассыпались. Где уж тут найти!
— Да, — ответил я, — вы правы. Ну, прощайте. — Я пожал ему руку и пошёл, проваливаясь в сугробы.
Радио объявило, что начался артобстрел. Немецкие орудия били не умолкая, а в перерывах слышался лихорадочный стук метронома.
— Стойте! — услышал я позади себя женский голос.
Я обернулся. В двух шагах от меня за высоким сугробом стояла девушка. Она была очень мала ростом, почти невидимая из-за сугроба.
— Стойте! — повторила она, хотя я и не двигался с места.
Девушка с трудом перелезла через сугроб. На ней была шапка-ушанка и стёганая куртка, подпоясанная ремнём, на котором висела брезентовая кобура.
— Прошу предъявить документы, товарищ командир, — сказала девушка.
— Кто же вы такая? — спросил я.
— Пост комсомольской заставы, — сухо ответила она.
Девушка зажгла карманный фонарик и долго рассматривала моё удостоверение.
— Корреспондент? — спросила она, поднимая голову и вглядываясь в меня.
— Не похож? — отозвался я.
— Нет, отчего же, — сказала девушка, подавая мне удостоверение, и улыбнулась. — Можете идти!
Но теперь мне не хотелось уходить.
— Так вы тут и стоите одна за сугробом? — спросил я.
— Во-первых, я не одна, — ответила девушка, — а во-вторых, вовсе не за сугробом. Это я просто случайно здесь стала.
— А где же остальные?
— В доме.
— А зайти туда можно?
Девушка молчала. Она, видимо, колебалась.
— Вообще-то в караульное помещение посторонним нельзя, — сказала она наконец, — но вам, как корреспонденту, думаю, можно. Вот этот дом. — Она показала рукой на двухэтажный дом.
Я перелез через сугроб и вошёл в подъезд.
— Направо, как войдёте! — крикнула мне вслед девушка. — Голову там себе не сломайте!
Предупреждение последовало вовремя. Я чуть было не скатился на ледяные валуны в подъезде. Лёд был повсюду: он покрывал ступени и сосульками свисал с перил.
Где-то вдалеке маячила полоска света. Я пошёл на неё и скоро очутился перед дверью. В небольшой комнате, освещённой стоящей на столе коптилкой, на кровати сидела девушка. Она встала, когда я вошёл.
— Что вам, товарищ командир? — резко спросила она.
Я сказал, что мне, как военному корреспонденту, хотелось бы познакомиться с работой комсомольской заставы.
— Документы! — так же резко сказала девушка.
Я протянул ей удостоверение, и она, так же как и та девушка на улице, внимательно изучила его.
— Собственно, вам следовало бы зайти в штаб, получить разрешение, — сказала она, возвращая мне документы, — но сейчас обстрел… Ну, словом, садитесь. Я начальник заставы.
Она показала мне на кровать.
Девушка села рядом со мной. Теперь я разглядел её: она была высока, худа, одета в неизменную стёганую куртку, подпоясанную солдатским ремнём, в валенках.
— Не найдётся ли у вас закурить? — спросила девушка.
Я вынул пачку папирос. Девушка протянула руку, и я увидел её тонкие, обтянутые жёлтой кожей пальцы.
Не знаю, заметила ли она или почувствовала мой взгляд, но только поспешно отдёрнула руку, так и не взяв папиросу.
Я сделал вид, что не обратил внимания на этот жест, и поднёс коробку ближе к её руке.
Девушка неуверенно взяла папиросу, стараясь не высовывать руку из рукава. Я спросил её имя. Её звали Ксения Сергеева.
— Так и живёте здесь? — спросил я, зажигая спичку.
— Так и живу, — ответила девушка, жадно затягиваясь. — Я здесь восьмой год живу. Чему вы удивляетесь? — улыбнулась она. — Ну да, это моя комната. А теперь вот здесь пост комсомольской заставы. Всё ясно?
Я оглядел комнату. Мои глаза привыкли к полумраку, и я разглядел следы прежнего домашнего уюта: красивую настольную лампу, стоящую в углу, почерневший от копоти письменный прибор на столе, плетёное кресло, на котором лежало несколько стёганых курток, а на противоположной стене портрет какого-то мужчины с усиками.
— Кто это? — спросил я, показывая на портрет.
— Неужели не знаете?
Я встал и подошёл к портрету. Это был Чарли Чаплин.
— Чаплин? — спросил я удивлённо.
— Ну да, Чаплин! Мой любимый артист. — Ксения помолчала и добавила: — Я ведь тоже актриса. Играла в Нарвском доме культуры. Только это давно было…
В этот момент я услышал далёкие звуки музыки.
— Что это? — спросил я. — Радио?
— Радио. Значит, обстрел прекратился, — ответила Ксения. Она откинула голову, прислушиваясь к звукам музыки. Потом сказала: — Это в комнате наверху… Там уже никто не живёт, и комната запечатана. А радио всё играет, играет… Выключить забыли.
Орудия, умолкнувшие ненадолго, снова загрохотали.
— Вы знаете, — внезапно сказала Ксения, — я люблю, когда бьют наши орудия. В эти минуты ощущаешь силу. В те вот последние недели было тихо. Они не летали даже. Думали, что мы и так погибнем. Тихо так было… И страшно. А сейчас вот снова начали. Видят, что мы не хотим умирать…
Мы помолчали.
— В чём заключается ваша работа? — спросил я.
— Мы — пост комсомольской заставы. В помощь войскам по охране города. На нашем посту четыре девушки.
Она встала и медленно прошлась по комнате. У неё были плавные движения, длинные руки, худое заострённое лицо, светлые волосы.
— Вот мы живём тут, четыре девушки, в холодном и пустом доме, — проговорила Ксения, — и, знаете, может быть, это покажется вам наивным, но иной раз я думаю, что только нам, нашей четвёрке, поручено защищать Ленинград и вся ответственность лежит на нас… Вы не представляете себе, как обостряются здесь все чувства, все ощущения…
Ксения говорила задумчиво, медленно, и, хотя она обращалась ко мне, я чувствовал, что разговаривает сама с собой.
— Сначала надо было побороть самоё себя. Встаёшь — хочется есть… Надо умываться… нет воды… Холод… За дверью лёд… Надо что-нибудь выстирать… нет воды… Надо идти за километр, чтобы принести воду… В чайнике много не принесёшь… и хочется есть… Надо идти на пост… там ещё холоднее… Но надо, вы понимаете, надо побороть голод, надо умываться, обязательно умываться… надо стирать, всё надо, иначе плохо будет, иначе умрёшь… И на пост идти надо, обязательно надо… Мы следим друг за другом… Вы понимаете, что оттого, что ты следишь за собой, следишь поминутно, не распускаешься, — от этого зависит твоя жизнь…
— Да… — задумчиво произнёс я, — это, наверно, очень трудно, жить вот так на ледяном острове… А вокруг снег, тьма, враги…
— Кругом друзья, — резко оборвала меня Ксения.
Она не поняла меня. Я сказал:
— Конечно, вы правы. Но я имел в виду блокаду, немцев…
— А я имела в виду Ленинград, нет, больше, — страну, всю страну, — строго сказала Ксения. — Жить на таком острове, как вы говорите, было бы совсем трудно, невозможно, наверно… Силы черпать неоткуда. А сейчас…