Вскоре я заметил, что иду по просеке один. Люди, шедшие впереди и позади меня, разошлись по боковым тропинкам.
Я угадывал блиндажи и срубы среди запорошённых снегом елей и, свернув на уходящую в лес тропинку, постучал в первый встретившийся мне блиндаж. Там помещался комендантский взвод. Я стал расспрашивать, как пройти в санотдел, и мне дали связного.
Мы долго шли по лесным тропинкам. Наконец связной привёл меня в блиндаж к начальнику санотдела. Я отворил дверь и вошёл.
…Через полчаса мы пили чай, и я рассказывал начальнику санотдела Николаю Фёдоровичу Корнышеву, что привело меня к нему.
— Так, — сказал Корнышев, когда я кончил рассказ. — Она, очевидно, завтра явится. Тогда повидаетесь. Вы можете пожить у меня или вернуться в город на два-три дня.
Мне казалось, что после всех испытаний я просто не переживу такого счастья. По доброму лицу Корнышева я видел, что и он не меньше, чем я, счастлив, что может оказать эту услугу.
— Я думаю, вам лучше остаться у меня, — предложил он, — здесь лес прекрасный, хвойный… Побродите здесь, отдохнёте, а там и она приедет… Рад буду познакомиться.
У меня слипались глаза. Запах хвои опьянял. Я уже дремал, когда услышал голос Корнышева:
— Располагайтесь вот на этом топчане. Мой заместитель в командировке.
Я улёгся на топчан.
В блиндаже было тепло и пахло лесом. Уже засыпая, я почувствовал, что Корнышев укрывает меня полушубком.
…Я хорошо помню время, проведённое в Ленинграде. Но эти дни останутся в моей памяти навсегда. Я помню всё, до мельчайших подробностей. Думаю, что пройдёт год, два и десять лет, и всё будет казаться мне таким же, как тогда, в январе.
В тот день я встал рано. Корнышева уже не было, но на столе лежала записка, написанная аккуратным, совсем не «докторским» почерком:
«Вставайте, умойтесь, завтрак вам принесёт связной, погуляйте по лесу. Я зайду около двенадцати.
«Есть же добрые люди на свете!» — подумал я и сделал всё, как говорилось в записке.
Затем связной принёс охапку дров и хотел растопить печку, но я сказал, что сделаю это сам.
На войне зимой возможность растопить печь и посидеть у огня, конечно, роскошь, и я умел ценить её. Я сидел на корточках и не спеша обдирал поленья. Время от времени я посматривал на дверь и ждал, что она раскроется, но потом вспомнил, что поезд приходит только вечером и что раньше восьми часов её ждать нельзя. Внезапно я передумал, оставил печку и пошёл побродить.
Было яркое, солнечное, очень тихое утро. Неподвижные ели обступали меня со всех сторон, и только изредка с верхушек сыпался снег: должно быть, птица садилась на ветки или прыгала белка.
Меня поражало величавое спокойствие, царившее здесь; просто не верилось, что я на фронте. Я был рад, что встречу её в такой тишине.
Я шёл всё глубже и глубже в лес по узенькой тропинке и незаметно дошёл до обрыва.
Было тепло, и я расстегнул полушубок. Вдали, на той стороне обрыва, лес спускался уступами, и казалось, что земля там покрыта не снегом, а высокой зелёной травой. Небо было голубым и очень глубоким, каким бывает летом или ранним весенним утром.
Я сидел на поваленной ёлке, не думая ни о чём. И память и сознание моё были чистыми, лишёнными всяких воспоминаний, как этот ровный белый снег.
Но если я начинал думать, то думал о Лиде. В моём сознании жили две Лиды: одна — привычная, такая родная и близкая, когда знаешь всё наперёд и забываешь, что ты и она не одно и то же, а другая — знакомая по рассказам, стоящая за спиною Ирины Вахрушевой, так много пережившая и понявшая, строгая, как весь этот город.
И, думая о ней, я тут же подумал о себе и о том, поймёт ли она меня теперь.
Но мысли эти шли от разума, а не от сердца. Я знал, что час, проведённый вместе, сотрёт отчуждённость и если я чего-нибудь не пойму, то она научит меня.
Я подумал о тех, других. Вспомнил мечтателя Козочкина, суровую Ирину и врача, толкающего машины во вьюжные ночи… Кто поделится с ними своим счастьем?
Ведь никогда ещё любовь не значила так много для людей, как в это жестокое время.
Я сидел на еловых ветках и вдыхал пьянящий запах хвои. Никогда раньше не думал, что хвоя может так пахнуть. Это был пряный, проникающий во все поры запах.
Посмотрел на часы. Было всего лишь одиннадцать часов утра. А вдруг она приедет не на поезде, а на попутной машине? Ведь из санупра, наверно, ходят сюда машины? Она может приехать, а меня нет, и из санотдела её тут же направят в дивизию. Я подумал об этом и чуть не рассмеялся. До чего глупым делает человека любовь! Но я всё-таки встал и пошёл на дорогу, внушая себе, что иду просто так, прогуляться…
Как хорошо было бы сейчас встретить её! Идёт себе с солдатским мешком за плечами.
Ей тяжело, бедной, тащить мешок. Она увидит меня и вскрикнет, наверно. Остановится или побежит ко мне? Ведь для неё эта встреча будет чудом, настоящим чудом…
Я шёл по дороге и всматривался в даль. Никто не шёл мне навстречу. Дошёл до станции и повернул обратно…
Корнышева ещё не было, когда я вернулся в блиндаж и принялся растапливать печку. Потом подошёл к полке, на которой лежала куча книг. «Интересно, что читает доктор?» Я стал перебирать книги. Сверху лежало несколько книг по терапии, стихи Маяковского, «Анна Каренина» и «Записки врача» Вересаева. «Странные бывают встречи на книжной полке», — подумал я.
Снаружи захрустел снег, и вошёл Корнышев.
— Ну-с, предписание выполнили? — добродушно спросил он. У него были розовые щёки и блестели глаза. — Гостью, полагаю, раньше вечера ждать напрасно?
Я кивнул головой.
— Ну и отлично, — сказал Корнышев. — Назначения те же: гуляйте, мечтайте! А я побежал. Обедать будем вместе.
Он ушёл.
Я сидел у печки и смотрел на огонь. В блиндаже стало нестерпимо жарко, и я опять ушёл в лес.
Солнце светило по-прежнему, ели были высоки и величественны, снег был таким же ослепительно белым, но мне вдруг мучительно захотелось вернуться туда, на ленинградские улицы. Когда я был в Ленинграде, мне казалось, что я буду рад убежать от этих занесённых сугробами улиц и обледенелых, израненных домов. Мне казалось, что я буду счастлив, очутившись в тишине, где не стреляют зенитки, не свистят снаряды и не стучит метроном.
Но оказалось, что я ошибся. Я уже не замечал вокруг всего того, чем так восхищался утром. Я не был суеверным, но мне пришло в голову, что буду наказан за то, что хотел встретиться с ней не в Ленинграде, а здесь, на этом тихом островке… Я вернулся в блиндаж и начал снова растапливать печь.
Корнышев пришёл в шестом часу. Он был ещё более розовощёк, и глаза его блестели совсем по-молодому. Следом за ним вошёл связной с тарелками и котелком.
— Ну, как вам у нас понравилось? — спросил Корнышев. — Благодатный край! Раньше ведь тут сплошь курортные места были. После Питера-то, наверно, раем кажется?
Я не хотел обижать его и сказал, что здесь действительно замечательно.
— Ну вот, то-то же! — Корнышев вынул часы и хитро улыбнулся. — Пожалуй, уже скоро, а?
— Да, уже скоро.
Я с трудом ел. С каждой минутой напряжение моё возрастало. Мне казалось, что, если она будет идти сюда, я почувствую её шаги ещё на дороге.
После обеда Корнышев лёг спать.
— Надеюсь, проснувшись, застать вас обоих вместе, — сказал он, засыпая.
Я вышел из блиндажа и сел на бревно. Иногда по дороге между елями мелькал полушубок, и я вставал и делал несколько шагов вперёд. Потом я медленно возвращался обратно. Я уже не прятал часы в гимнастёрку, а держал их в кармане полушубка наготове. До прихода поезда оставался час… Если считать секунды, время пойдёт незаметно. Я стал считать. Но, досчитав до пятисот, посмотрел на часы и увидел, что считаю гораздо быстрее, чем проходят секунды…
Стало уже темно. Потом я услышал шум поезда, подходившего к станции… Вот он остановился. Сейчас она выходит из вагона… Осматривается. Не знает, куда идти. К тому же темно. Она спросит. Наверно, сейчас спрашивает… Может быть, побежать на станцию? Нет, надо сидеть здесь, она может прийти одной из боковых тропинок. Вот она приближается сюда… Я уже не кладу часы в карман…