Где утвердился настой запаха грязных седин,
Пыли, ненужных вещей, медикаментов, тоски
И неуклюжих мощей, бьющихся о косяки.
Здесь, в темноте, в пустоте,
в ужасе, на сквозняке,
На предпоследней черте,
с плещущей кружкой в руке,
Вздрогну: да это ведь я - я,
не другой, не иной
Веянье небытия чую согбенной спиной.
Некому мне рассказать
бедных подробностей тьму,
Не во что их увязать, не объяснить никому,
Как я любил фонари, окна, бульвары, пруды,
Прорезь арбузной "шари",
свет отдаленной звезды,
Той, что висит на виду в мутном проеме окна,
Что в поредевшем ряду не изменилась одна:
Тот же её ледяной, узенький луч-сквознячок,
Что наблюдает за мной,
словно прицельный зрачок
Мира, в котором полно всяческих
"кроме" и "не",
Не равнодушного, но скрыто враждебного мне:
Вытеснит. Это ему, как бунтовщик королю,
Как запряженный - ярму:
"Ты победил", - говорю.
Что наш воинственный пыл?
радуга между ресниц.
Все - даже то, что любил,
нынче отсюда теснит.
Тополю, липе, ветле, дому, окну, фонарю,
Городу, небу, земле - "Ты победил", - говорю.
Что остается тому, чьи помышленья и речь
Не приведут ни к чему? Только в тебя перетечь.
Только, по сотне примет чувствуя небытие,
Тысячам тысяч вослед лечь в основанье твое,
Не оставляя следа, не умоляя вернуть
Отнятого навсегда, - это единственный путь
Муку свою превозмочь, перетекая ничком
В эту холодную ночь
с этим прицельным зрачком.
1991
СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ РОМАНС
Когда я брошу наконец мечтать о лучшей доле,
Тогда выяснится, что ты жила в соседнем доме,
А я измучился, в другой ища твои черты,
Хоть видел, что она не ты, но уверял, что ты.
А нам светил один фонарь, и на стене качалась
То тень от ветки, то листвы
размытая курчавость,
И мы стояли за куском вареной колбасы
В один и тот же гастроном, но в разные часы.
...О, как я старости боюсь
пустой, бездарной, скудной,
Как в одиночестве проснусь в тоске,
глухой и нудной,
Один в начале сентября, примерно к четырем,
Как только цинковый рассвет
дохнет нашатырем!
О чем я вспомню в сентябре,
в предутреннем ознобе,
Одной ногой в своей ноге,
другой ногой во гробе?
Я шел вослед своей судьбе, куда она вела.
Я ждал, пока начнется жизнь, а это жизнь была.
Да неужели. Боже мой! О варево густое,
О дурно пахнущий настой, о марево пустое!
Я оправданий не ищу годам своей тщеты,
Но был же в этом тайный смысл?
Так это будешь ты.
О, ясно помню давний миг,
когда мне стало страшно:
Несчастный маленький старик
лобзал старуху страстно,
И я подумал: вот и мы! На улицах Москвы
Мне посылались иногда знаменья таковы.
Ты приведешь меня домой,
и с первого же взгляда
Узнаю лампу, стол хромой
и книги - те, что надо.
Свеча посветит пять минут и скоро догорит,
Но с этой жизнью, может быть,
отчасти примирит.
1991
* * *
Душа страшится стереоскопии.
Ей жутко в одиночестве своем,
Когда с неумолимостью стихии
В картинке разверзается объем.
Оттуда веет холодом, распадом,
Крушением надежд, чужой судьбой,
С её тоской, с её крысиным ядом,
С её уменьем заражать собой.
И, как на фотографии объемной,
В пространстве, утешительно пустом,
Сместишься вбок, заглянешь в угол темный:
Тень за кустом, убийца под мостом.
Душе спокойней с плоскою картинкой,
Лишенной непостижной глубины,
С расчисленно петляющей тропинкой
Среди рябин, осин и бузины.
Душе спокойней с плоскостью пейзажной,
Где даль пуста, а потому чиста,
Где деревянный мост, и воздух влажный,
И силуэт цветущего куста.
1990
НОВОСИБИРСКАЯ ЭЛЕГИЯ
...И ощущенье снятого запрета
Происходило от дневного сна,
И главный корпус университета
Шумел внизу, а тут была она,
Была она, и нам служила ложем
Гостиничная жесткая кровать,
И знали мы, что вместе быть не можем,
И мне казалось стыдно ревновать.
Потом была прекрасная прохлада,
И сумеречно-синее окно,
И думал я, что, в общем, так и надо,
Раз ничего другого не дано:
Ведь если нет единственной, которой,
И всякая любовь обречена...
Дождь барабанил за квадратной шторой,
Смущаясь неприступностью окна,
На коврике валялось покрывало,
И в этом был особенный покой
Безумия, и время застывало,
Как бы на все махнувшее рукой.
И зыбкий мир гостиничного крова,
И лиственные тени на стене
Божественны, и смысла никакого,
И хорошо, тогда казалось мне.
Тогда я не искал уже опоры,
Не выжидал единственной поры
И счастлив был, как жители эпохи,
Которая летит в тартарары.
Чего уж тут, казалось бы, такого
Дождь заоконный, светло-нитяной,
И создающий видимость алькова
Диван, зажатый шкафом и стеной?
Мне кажется, во времени прошедшем
Печаль и так уже заключена.
Печально будет все, что ни прошепчем.
У радости другие времена.
1991
ПОСЛАНИЕ К ЕВРЕЯМ
"В сем христианнейшем из миров
Поэты - жиды."
(Марина Цветаева)
В душном трамвае - тряска и жар,
как в танке,
В давке, после полудня, вблизи Таганки,
В гвалте таком, что сознание затмевалось,
Ехала пара, которая целовалась.
Были они горбоносы, бледны, костлявы,
Как искони бывают Мотлы и Хавы,
Вечно гонимы, бездомны, нищи, всемирны
Семя семитское, проклятое семижды.
В разных концах трамвая шипели хором:
"Ишь ведь жиды! Плодятся, иудин корено!
Ишь ведь две спирохеты - смотреть противно.
Мало их давят - сосутся демонстративно!".
Что вы хотите в нашем Гиперборее?
Крепче целуйтесь, милые! Мы - евреи!
Сколько нас давят - а все не достигли цели.
Как ни сживали со света, а мы все целы.
Как ни топтали, как не тянули жилы,
Что не творили с нами - а мы все живы.
Свечи горят в семисвечном нашем шандале!
Нашему Бродскому Нобелевскую дали!
Радуйся, радуйся, грейся убогой лаской,
О мой народ богоизбранный - вечный лакмус!
Празднуй, сметая в ладонь последние крохи.
Мы - индикаторы свинства любой эпохи.
Как наши скрипки плачут
в тоске предсмертной!
Каждая гадина нас выбирает жертвой
Газа, погрома ли, проволоки колючей
Ибо мы всех беззащитней - и всех живучей!
Участь избранника - травля, как ни печально.
Нам же она предназначена изначально:
В этой стране, где телами друг друга греем,
Быть человеком - значит уже евреем.
А уж кому не дано - хоть кричи,
хоть сдохни,
Тот поступает с досады в черным сотни:
Видишь, рычит, рыгает, с ломиком ходит
Хочется быть евреем, а не выходит.
Знаю, мое обращение против правил,
Ибо известно, что я не апостол Павел,
Но, не дождавшись совета, - право поэта,
Я - таки да! - себе позволяю это,
Ибо во дни сокрушенья и поношенья
Нам не дано ни надежды, ни утешенья.
Вот моя Родина - Медной горы хозяйка.
Банда, баланда, блядь, балалайка, лайка.
То-то до гроба помню твою закалку,
То-то люблю тебя, как собака палку!
Крепче целуйтесь, ребята! Хава нагила!
Наша кругом Отчизна. Наша могила.
Дышишь, пока целуешь уста и руки
Саре своей, Эсфири, Юдифи, Руфи.
Вот он, мой символ веры, двигавшей годы,
Тоненький стебель последней моей опоры,
Мой стебелек прозрачный, черноволосый,