Находчиво и дипломатично пользуясь своим авторитетом, Мотылек на следующий день рано утром сопроводил нас в школу и полчаса беседовал с директором – наводящим ужас коротышкой, который имел обыкновение бесшумно скользить по коридорам в туфлях на каучуковой подошве. Меня поразило, откуда у человека, который питается с уличных лотков на Биггз-Роу, такой авторитет. Как бы то ни было, тем утром я вернулся в класс уже в статусе приходящего ученика, а Мотылек вместе с Рэчел отправился в ее школу улаживать оставшуюся часть проблемы. Так на второй неделе обучения мы снова стали «дневниками». О том, как к нашему радикальному переселению отнесутся родители, мы даже не задумывались.
Под руководством Мотылька мы постепенно приучились ужинать едой, купленной у местных уличных торговцев. Со времен блица движение на Биггз-Роу отсутствовало. За несколько лет до этого, вскоре после нашей с Рэчел эвакуации в Суффолк к бабке с дедом, бомба, предположительно целившая в мост Патни, упала и взорвалась на Хай-стрит, в четверти мили от Рувини-Гарденс. Молочный бар «Блэк-энд-Уайт» и данс-клуб «Синдерелла» были разрушены. Около сотни человек погибли. Это была ночь, как говорила бабушка, с «бомбежечной луной» – несмотря на затемнение, которое действовало везде, и в городах, больших и малых, и в деревнях, в лунном свете все они были видны как на ладони. Когда в конце войны мы вернулись на Рувини-Гарденс, многие улицы в округе до сих пор частично лежали в руинах, а на Биггз-Роу торговали три-четыре тележки – туда свозили невостребованную еду из отелей Вест-Энда в центре города. Поговаривали, будто часть этих объедков Мотылек сплавлял в соседние районы, к югу от реки.
Раньше мы с тележек никогда не ели, но теперь такая пища стала для нас привычной – опекун наш не желал ни готовить, ни держать в доме кухарку. Предпочитаю, говорил он, «жить на быстром ходу». Так что почти каждый вечер мы с ним стояли в очереди бок о бок то с оперной певицей, то с местными портными и обойщиками, которые носили инструменты за поясом, слушая их споры и обсуждения накопившихся за день новостей. На улице Мотылек несколько оживлялся, глаза его за стеклами очков цепко вглядывались в происходящее вокруг. Биггз-Роу оказалась его настоящим домом, его подмостками, где ему было привольнее всего, тогда как нас с сестрой не покидало ощущение, что мы вторглись на чужую территорию.
Несмотря на общительность во время вылазок за едой, Мотылек держался замкнуто. Почти никогда с нами не откровенничал. За вычетом редких проблесков любопытства – он постоянно расспрашивал о художественной галерее при моей школе и даже попросил нарисовать для него поэтажный план здания, – он, видимо, в силу военной привычки, предпочитал о себе помалкивать. Общение с молодежью давалось ему непросто.
– А вот послушайте-ка…
Его взгляд на миг оторвался от расстеленной на обеденном столе газеты.
– «До нас дошел слух, будто мистер Рэттиган заявил, что le vive anglais[1] – не педерастия и не флагелляция, а неспособность англичан выражать эмоции».
Тут он замолчал и стал ждать нашей реакции.
В пору своей подростковой категоричности мы были убеждены: женщин Мотылек не привлекает. Сестра составила список его характерных черт. Толстая черная линия бровей. Большой, но уютный живот. Огромный шнобель. Для скрытного человека, который любит классическую музыку и передвигается по дому преимущественно молча, слишком оглушительно чихает. Чих, казалось, не просто вырывается у него из носа, но зарождается в глубинах того самого, большого, но покладистого желудка. Тут же залпом следуют еще три-четыре сокрушительных «апчхи». Поздно ночью, различимые до единого звука, они разносились с чердака по всему дому – так шепот профессионального актера слышен со сцены в самом дальнем ряду.
Большинство вечеров он проводил, листая номера «Кантри лайф», разглядывая картинки величавых домов и одновременно потягивая из голубого, напоминающего наперсток стаканчика нечто, смахивающее по виду на молоко. Для человека, который так сетовал на засилье капитализма, он слишком уж пламенно интересовался аристократией. Наибольший интерес вызывал у него Олбани[2], куда с Пикадилли можно было попасть лишь через закрытый внутренний двор; однажды он пробурчал: «С удовольствием бы там побродил». То был редкий выплеск его криминальных желаний.
Обычно он уходил на рассвете и отсутствовал до сумерек. На второй день Рождества, когда я слонялся без дела, Мотылек взял меня с собой на Пикадилли-серкус. В семь утра я уже шагал рядом с ним по толстому ковру в вестибюле банкетного зала «Крайтирион», где он присматривал за повседневной работой персонала, преимущественно из иммигрантов. Едва закончилась война, бурной волной хлынули празднества. С полчаса Мотылек раздавал задания: кому пылесосить коридоры, кому драить и сушить ковры на лестницах, полировать перила, относить сотни грязных скатертей в подвальную прачечную. В зависимости от размаха предстоящего вечером банкета – было ли то чествование нового члена Палаты лордов, бар-мицва, бал дебютанток или же празднование напоследок дня рождения какой-нибудь гранд-дамы – он дирижировал персоналом, заполняя, словно в замедленной съемке, огромные пустые банкетные залы, пока наконец сотня столиков и шесть сотен стульев не оказывались подготовленными к вечерним торжествам.