Иногда Мотыльку приходилось присутствовать на мероприятиях, таиться молью в тенях скупо освещенного по периметру раззолоченного зала. Однако он явно предпочитал утренние часы, когда люди, никогда не попадавшиеся на глаза вечерним гостям, трудились в переполненном Большом зале длиной тридцать ярдов, словно на одном большом панно: ревели громадные пылесосы, люди на стремянках с помощью тридцатифутовых метелок смахивали паутину с люстр, а полировщики дерева маскировали запахи, оставшиеся с прошлой ночи. Ничего общего с пустынными кабинетами на работе у моего отца. Здесь все скорее напоминало вокзал, где у каждого пассажира – свое направление. Я забирался по узкой металлической лесенке наверх, где висели дуговые лампы – их зажигали для танцев, – и сверху на всех смотрел; а посреди этого огромного человеческого моря высилась фигура Мотылька – он в одиночестве восседал за каким-нибудь из сотни круглых обеденных столов и, наслаждаясь царящим вокруг хаосом, заполнял учетные ведомости, прекрасно представляя, где находится или должен находиться каждый рабочий на всех пяти этажах здания. Все утро он следил за тем, как чистят серебро и украшают торты, как смазывают колеса тележек и двери лифтов, как счищают пушинки и блевотину, как возле каждой раковины кладут по новому куску мыла, а в каждый писсуар – по хлорной таблетке, как поливают тротуар перед входом, как иммигранты выводят на праздничных тортах непривычные английские имена, как крошат кубиками лук, разделывают тесаками свиней – в общем, готовят все, что через двенадцать часов может потребоваться гостям в залах Айвора Новелло или Мигеля Инвернио.
Наружу мы вынырнули ровно в три пополудни. Мотылек исчез, и я возвращался домой один. Иногда вечером его могли срочно вызвать в «Крайтирион», однако чем мой опекун был занят с трех часов дня и до возвращения на Рувини-Гарденс, оставалось загадкой. Многогранный он был человек. Возможно, имелись и другие занятия, которым он изредка посвящал час-другой своего времени? Какая-нибудь почтенная благотворительность, организация беспорядков? Один субъект, которого мы встретили, намекнул, что два дня в неделю после обеда Мотылек работает в Семитско-радикальном международном союзе портных, швей и гладильщиц. Но скорее всего это была такая же легенда, как и про «пожарное наблюдение» во время войны. Теперь-то до меня дошло, что крыша отеля «Гровенор-Хаус» лучше всего подходила для бесперебойной радиосвязи с союзными войсками в Европе за спиной у врага. Там Мотылек с матерью и пересеклись. Однажды нам удалось ухватить обрывки историй об их деятельности на войне, но после отъезда матери Мотылек отдалился и держал язык за зубами.
Адовы муки
В конце той первой зимы, что мы жили с Мотыльком, Рэчел притащила меня в цокольный этаж и там, сдернув брезент, извлекла из составленных одна в одну коробок материн сундук. Он оказался здесь, а вовсе не в Сингапуре. Словно по волшебству, взял и вернулся домой после путешествия. Я промолчал. Вылез по лестнице из подвала. Думаю, испугался, что заодно там обнаружится ее тело, поверх столь прилежно свернутой и уложенной одежды. Грохнула входная дверь – Рэчел ушла.
Когда ближе к ночи вернулся Мотылек, я был в своей комнате. Сказал, что вечер в «Крайтирионе» не задался. Обычно, если мы сидели у себя, он нас не беспокоил. А тут постучался и вошел.
– Ты не поел.
– Поел, – сказал я.
– Не поел. Я же вижу. Я тебе что-нибудь сготовлю.
– Спасибо, не надо.
– А хочешь…
– Спасибо, не надо.
Я отводил глаза. Он постоял, помолчал. Наконец тихо окликнул:
– Натаниел.
И всё. Потом спросил:
– Рэчел где?
– Не знаю. Мы нашли ее сундук.
– Да, – тихо сказал он. – Он и вправду здесь, Натаниел.
Помню, как экономно он ронял слова, как повторял мое имя. Снова повисло молчание; да я все равно был глух к любым звукам извне. Сидел, нахохлившись. Не знаю, сколько прошло времени, когда он отвел меня вниз, в цокольный этаж, – и открыл сундук.