И еще стихи от этого дня:
Мне противно жить не раздеваясь, На гнилой соломе спать И, замерзшим нищим подавая, Надоевший голод забывать. Коченея, прятаться от ветра, Вспоминать погибших имена, Из дому не получать ответа, Барахло на черный хлеб менять. Дважды в день считать себя умершим, Путать планы, числа и пути, Ликовать, что жил на свете меньше Двадцати.Вот это один день, 6 декабря. Перед новым годом его вызвали в Москву, отправили очередную дырку затыкать, и в феврале все, погиб.
Невероятно, что это пишет девятнадцатилетний мальчик. И то, что такой мальчик был там, в Чистополе, совсем один. Мама в тюрьме, вы в госпитале в Свердловске.
Да, но мама уже не в тюрьме — в лагере, в Карлаге… У него в дневнике записано: «Сима и Оля (это тетки), кажется, в Ашхабаде». То есть не получил ни одного письма от них, от меня не получил, от мамы тоже. Вообще в первые месяцы война и почта были несовместимы.
Но он все записывал в тетрадку, которая была при нем до конца. Она у меня до сих пор. Пробита осколком, неровный кусок вырван, край ромбовидный, три на четыре сантиметра. Осколок пробил полевую сумку, вот эту толстую общую тетрадь и Севин позвоночник. Смерть, видимо, была мгновенной. Эту тетрадку сохранили сотрудники редакции. Когда Севу вызвали в армию, он приехал в Москву и несколько дней был там до отправки в газету. Он привез свои бумажки. После Севиной смерти, когда я первый раз… Ох, мне всегда трудно это говорить, но неважно. Когда я первый раз пришла туда, в проезд Художественного театра, там жила Маша, няня, с которой он остался и жил до войны, и Маша мне все сказала… И она сказала: «Ну вот, бумаги бери, все, что тут есть».
Получается сюжет фильма о войне: вы медсестра, ваш жених-поэт воюет. Но ведь в реальности вы даже не знали, что он на фронте?
Ничего не знала. Только в конце марта я получила письмо от нашего общего приятеля, такой актер был, Марк Обуховский, он жил в том же доме, где и Сева, — в писательском. Письмо, в котором сообщалось, что Сева погиб. Я не поверила этому, написала в «Отвагу», в газету. Газета к тому времени еще не была разгромлена. На Севино место прислали Мусу Джалиля, и они почти все попали на Волховском фронте в окружение, кто погиб, а кто оказался в плену — в лагерях немецких. Муса Джалиль погиб в лагере. Только несколько человек вышли из окружения. И одна женщина, из технических сотрудников редакции, я не помню ее фамилии, ответила, что Сева погиб — это точно, погиб в феврале, даты не помнила, и они его похоронили в лесу у деревни Мясной Бор. Там потом по моей наводке молодежные поисковые отряды много раз искали могилу Севы. Но так и не нашли. И когда Лида, мама Севы, спустя какое-то время вернулась из лагеря, на Новодевичьем, там, где похоронен Эдуард Багрицкий, просто положили камень и написали — я была против такой надписи — Лида написала: «Поэт-комсомолец». (Плачет.) Ей очень хотелось написать слово «комсомолец». Мы немножко поругались на эту тему.
Лида с самого начала, с первого дня, как я появилась в доме Багрицких — а появилась я с большим бантом, над которым издевался Багрицкий, в возрасте восьми лет, — всегда очень хорошо ко мне относилась. Когда она уходила, арестованная, при мне, она сказала: «Как жаль, что вы еще не взрослые. Поженились бы уже». И она очень любила Таньку и Алешу (детей Боннэр и Семенова. — М.Г.), особенно Таню. И самое смешное, что Таня и Алеша считали ее своей бабушкой. Это еще не все. Однажды я с Таней сидела в ЦДЛ, пила кофе, за столик к нам, напротив, сел Зяма Паперный, тоже с кофейком, сидим, разговариваем. А потом он говорит: «Слушай, ну как твоя Танька на Севку похожа». Я говорю: «Она не может быть похожа, она родилась через восемь лет после его смерти». Но все равно похожа. Вот я все про Севку рассказала.
Он ведь учился в Литинституте, но дружил с поэтами-ИФЛИйцами. Я помню, в начале девяностых кто-то издал сборник воспоминаний бывших ИФЛИйцев, и меня в них поразила такая сквозная нота — как будто начало войны для этих молодых людей принесло какое-то нравственное облегчение, долгожданную возможность пойти с оружием на понятного, настоящего врага.
Да, это то самое ожидание войны и последующего очищения, которое Сталин снял одной фразой: мы все были «винтиками» [1].
И чувствовали себя винтиками?