- Увы, только заказ на поставку бумаги, о сэнна, - продолжая рассматривать толстый ковер, сообщил прибывший, не дослушав.
- Увы? - удивился ментор. - Да это бунт, клянусь чашей света! 'Увы!'
- Я намеревался отослать еще и прошение о поставке аптекарских порошков, - быстро добавил названный Рёймом. - Однако их светлость сочли мои запросы излишними. Я желал получить настои на травах, грибные эликсиры, медовые порошки, сухие корни и соцветия. Но их светлость изволили гневаться и предложили мне лечить водою светлою из чаши дароносной...
- Их светлость истинный ревнитель веры, - сказал ментор неподражаемым тоном, соединяющим фальшивую похвалу и вполне настоящее раздражение.
- О, да, - скромно согласился Рёйм. - Осмелюсь добавить: если до лета я не получу хотя бы настои, мне придется и вас лечить исключительно водою, сэнна. Светоносной.
- Не дерзи, - без прежнего нажима буркнул ментор, поправляя полы просторного багрового плаща. - Принес бы свои писульки моему секретарю и с должным смирением подал прошение... Их светлость кругом прав. Настои твои создаются на винах непомерной крепости, соблазн в том очевиден, и немалый. Чад, озаренных светом, от пропасти падения оберегает вера, ты же заблудший, и питие тебе - прямой путь во мрак... Внял ли?
- Мудрость их светлости безгранична.
- Ересью полны и слова, и измышления, - в тоне ментора скользнуло озлобление. - Но, допустим, писем сакрам ты не отсылал... Допустим. И даже предположим, что тебе достанет ума молчать о нынешнем нашем деле. Чадо, - ментор потянулся к своему узорному жезлу в золотой отделке, ловко поддел им Рёйма под подбородок и вынудил глядеть в свои темные и не имеющие ни дна, ни выражения, глаза, спрятанные в морщинах складчатых век. - Молчать - сие означает не записывать и не помнить даже. Пока руки целы и язык ворочается.
Жезл уперся под подбородок так плотно, что сбил дыхание. Звался этот атрибут власти 'опорой равновесия' и должен был служить всего лишь украшением. Но Рёйм твердо знал: внутри 'опоры' имеется клинок в полную ладонь длиной, выбрасываемый с изрядным усилием при нажатии на неприметный выступ... И если однажды врач разозлит ментора всерьез, если перешагнет незримую и доподлинно неведомую им обоим грань дозволенного, клинок с хрустом врежется в горло и выйдет возле затылка. Тогда оптио, не проявляя никаких чувств, расторопно подхватят тело и завернут в мешковину. Никто не осмелится даже заметить исчезновение Рёйма Кавэля, которого и доном-то звать не обязательно, наследного титула не было у отца, да и сам он подобной чести не заслужил... Врачей принято именовать донами, лишь когда они умеют молчать и лечат успешно.
- Полнотою чаши правой клянусь хранить тайну со всем доступным мне усердием, - тихо и сдавленно шепнул Рёйм, сполна осознав угрозу. - И покрыть её забвением.
- Забвением, - веки невнятных, лишенных блеска глаз сошлись. - Верю, чадо. На этот раз верю. И в рассудок твой, и в страх. Дело наше в сей день особенное, требующее полного усердия. Ересь великую вскрыли мои оптио. Ересь темную и ужасающую. Лишь глубина тьмы и объясняет в некоторой мере их излишнее... усердие.
Рёйм опустил голову и задышал по мере сил тихо и ровно, едва жезл отодвинулся от горла. Он прекрасно знал, что означает по-настоящему упомянутое 'усердие'. Оптио кого-то пытали и довели до полного истощения, не получив ответов. Прежде к нему ни разу не обращались по поводу дел ордена, тем более не допускали в пыточные каюты. И это было благом, ибо вступивший туда по доброй воле не всегда столь же беспрепятственно и покидает помещение живым, на своих ногах. Хотя при чем тут добрая воля? Ему приказали и возражений быть не может. Ментору не возражают, ему кланяются. Рёйм склонился с подобающей неспешностью.
- Любое содействие ордену есть великая честь, сэнна.
- Проводите, - велел ментор и снова повернулся к столику, шаря толстыми пальцами в чаше с уксусом.
Рёйм пошел к дальней двери следом за очередным неприметным оптио. При этом он ощущал себя погружающимся в болото, гибнущим и обреченным. С него взяли клятву, но разве их благость верит в молчание живых?
Дверь отворилась без скрипа, пропуская в обширную каюту, погруженную в полумрак без единой зажженной свечи. Два узких, как бойницы, оконца не могли дать должного света. В сумерках же вид пыточной производил вдвойне пугающее впечатление, воображение норовило дорисовать недоступное глазу, сокрытое и чудовищное. Каждый блик на инструментах непонятного назначения был угрозой. Каждый шорох казался движением умирающего... Кого пытали оптио? Здесь, на флагманском корабле эскадры, в своем самом тайном и страшном оплоте ордена по эту сторону океана.