— Оставь этот пустой разговор, мы переливаем слова из пустого в порожнее, и уже не первый год. Если бы дело было в подарках, я осталась бы с тобой, не задумываясь. Но сердце менестреля не купить даже за всё золото Вселенной. — Уголки губ чуть приподнялись, но взгляд остался прежним.
А’кш тяжело смотрел на уманку, его надбровные дуги сдвинулись, придавая образу суровость, непоколебимость и опасность. Опасность: Злата однажды сказала, на заре их встреч, что именно это её привлекло в нём, необузданная сила, неизвестность и звериная стать.
— Тебе не придётся гадать, чем ты будешь сыта завтра — и будешь ли. Я помню, как ты голодала, как твои музыканты пели за корку умановского хлеба, чтобы не умереть с голода.
— Это всё в прошлом. Я не голодаю и, как видишь, не побираюсь. Даже в то время у меня было то, чего не отнять и не продать никому, — воля и простор. Я не бедствую, в моей руке всегда есть дудочка, а за спиной верная лютня. Я пою, о чём пожелаю, о странах, о чувствах, обо всём, а космос — моя свобода.
— Я встречал мастеров слова и музыки, но при этом они могли обеспечить себя своим оружием, когда это требовалось. Можно нанять музыканта, а можно воина.
Злата насмешливо улыбнулась, чуть прикрыв глаза, и качнула ногой. Она понимала, что играет с огнём, отказывая тому, кто может взять то, чего хочет, силой или нет, неважно. Но с Вереском спокойно, он редко выходил из себя и ни разу не срывался на ней.
— Мастеров слова и музыки? Человек, держащий в одной руке лютню, а в другой оружие, не может зваться менестрелем, это наёмник, путник, тот, кто может скрасить своё одиночество между войнами, кто угодно, но менестрелем его назвать нельзя. — Злата улыбнулась, высокомерно, чуть подавшись назад. — Это не одно и то же, нужно быть человеком, чтобы понимать это.
Тирра соскользнула со стола и обошла отсек, снова и снова пальцами касаясь вещей, чтобы через несколько лет вспомнить, что изменилось. Прижавшись спиной к мягкой молочной шкуре, она сложила руки сзади и приняла непринуждённую позу. В этом мире мало что меняется, реки и здесь не текут вспять, но время замедляет свой бег. Залы всегда наполнены шумом, жизнь празднует своё торжество, гранича с бездной, откуда никому нет обратной дороги.
Во все времена человечество наперебой шептало и кричало о таком странном женском счастье, которому не было определения и точного названия, цели и пути отправления. Где начинается дорога к счастью, неважно, женское оно или воинское, детское? Старость тоже умела быть счастливой, достойной.
Среди всей космической кутерьмы менестрели смотрелись как старинный пергамент с сургучной печатью, который каким-то образом оказался в космосе, где царствовали наука и техника, где не было места обыденной красоте, первозданной и естественной, земной. Наряды менестрелей, музыкальные инструменты, всё это окунало в некую сказочную эпоху, будто герои книги вышли со страниц романа и зажили сами по себе.
— Я останусь с тобой, но тогда, когда иней ляжет на мои волосы, когда огонь в глазах перестанет пылать пожаром. — Голос Златы прервал долгое молчание. — Время для нас идёт по-разному, я здесь и сейчас, а ты далёкое прошлое и ещё более далёкое будущее.
А’кш научился понимать речь уманки без переводчика, встроенного в наручный компьютер. Но частые анаграммы и обороты не всегда распознавал даже он. И всё же единственное, что никогда не требовалось переносить на другой язык, — это страх. Страх потерять жизнь, страх потерять место в своём обществе, страх быть непонятым или отвергнутым. Тирра боялась одиночества, при этом часто повторяла, что сердце её одиноко в пустынном космосе, а Земля — лишь маленький островок, даже не оазис — мираж, который может утолить жажду, на короткое время, но пустыня величественна, она отнимает у человека всё, медленно его пожирая. Одиночество — пустыня внутри человека.
— Время действительно для нас распределено неравномерно, но какое объяснение ты дашь своему ответу? Под инеем ты подразумеваешь старость, под пожаром в глазах — молодость. Тирра, за что ты нас наказываешь?
Злата отошла от мягкой шкуры на стене и села на подлокотник кресла. Погладила ровный череп-украшение, опасная и странная красота в понятии яутов, мёртвая красота. Убивать и проливать чужую кровь — целое искусство, прочно въевшееся в уклад жизни.
Опустив руки на плечо Вереска, девушка прислонилась своей головой к его, задумчивая и вновь молчаливая. В чём радость губить жизнь, зачем сажать птицу в клетку, когда можно каждый день приходить в лес и слушать её пение там? Яуты так не похожи на людей, но дороги их пересекаются постоянно, в крови обеих рас лежат жестокость и желание уничтожить то, чем не можешь обладать.
Песня полилась тихим ручьём, спокойным, голос звучал только для А’кша, полушёпотом, как шуршание листвы.
Птица поет очень злые, опасные песни.
Песни ее побольней острой стали клюют,
Из ее клюва не слышать вам трелей чудесных —
Иглами острыми тело до кости прошьют.
Песни сплетает из кожи гнилой, недотлевшей,
Прелые плети в строку заплетает корней.
Щедро рассыпет обломки костей отгоревших.
Черные птицы с надеждою вьются над ней.
Воздух свивают узлами их ловкие крылья,
Жертве случайной надёжный готовя капкан.
Стоит попасть — и прорезан когтями навылет,
Нет теперь веры озябшим и слабым рукам.
Выклюют мозг, исклюют обнаженное сердце
Хищные птицы, что песен совсем не поют.
Птица поет очень злые, опасные песни.
Песни ее заморозят надежду твою.
Вдохнув поглубже, Злата запела новую песню, грустную, печальную:
Позову я тебя по имени и от ран своих тяжких сгинешь ты.
Только родичей не вернуть.
И за гибель отца со братьями моей волей навек заплачено.
Проклинаю постылый путь.
Смотрит матушка вслед без жалости, я собакою к ней прижалась бы.
Но сковал мою волю лед.
Лед в глазах ее сине-каменных и слезах горным троллем замерших.
Только он меня и поймет.
Ведь не след человечьей дочери милым братьям беду пророчить же
злобной ведьмою без стыда.
Ты меня увозил из дома в ночь, и копыта коней несли нас прочь.
Нашу волю вела беда.
А бесчестья отец стерпеть не мог, братьев кликнул он на ночной порог.
И коней им велел седлать.
Но погибли все от твоей руки, не услышать им мой последний крик.
Ни один не желал мне зла.
Только ты и сам уж теперь в крови и удачи нить не тебе ловить.
И о ком мне, скажи, жалеть?
Мне на рабском рынке мала цена, скотниц доля впредь для меня одна.
Лучше б в пламени мне сгореть!
Молчание длилось долго.
Злата положила голову на плечо яута и напевала тихую мелодию. Обманчиво было надеяться, что дикая кошка вдруг станет ручной, она давно не котёнок, не мягкий комочек: это рысь, грациозная, степенная.
— Останься, — прорычал Вереск.
Нежные женские руки легли на его гребень, поглаживая, изучая каждый его изгиб, мягко касаясь пальцами.