Кошка была мертва, и я пожинал лавры среди моих товарищей. Потому что я совершил незаурядное деяние — я задушил кошку вот этими самыми руками, говорил я. А если бы кому пришло в голову спросить, не царапалась ли она, я мог бы показать угрожающую жизни царапину на руке и убедить кого угодно. Но до самого сегодняшнего дня люди не были посвящены в мою тайну, как собственно лишил я кошку жизни.
Мы не держали дома собаки, так что зайцы, бывало, зимою подходили к самым дверям дома. Мы стояли тогда, не шелохнувшись, и, чтобы ободрить их, щёлкали языком, потому что мы знали, что они бывали голодны. Но нам ни разу не удалось подойти к им настолько близко, чтобы дать им что-нибудь. Поэтому нам ничего другого не оставалось, как где-нибудь спрятаться и молиться Богу за зайцев. Что касается меня, то я научился этому у моего старшего брата Ганса; но никто из нас не хотел признаться, что мы делаем нечто подобное.
Зимой по дороге пробегало много бродячих собак. Мы знали всех их далеко кругом; но порою случалось, что пробегали собаки, которых мы не знали, так далеко они были; в этом случае очень часто они были совершенно изнурены. Если мы заговаривали с ними, они останавливались и ложились, не желая идти дальше.
В кладовой мы могли достать только две вещи: флатбрё [Флатбрё (букв.: плоский хлеб) — употребляемый в Норвегии и Швеции хлеб в виде очень тонкой сухой лепёшки. Печётся из ржаной муки и из пшеничной; последний своим видом, а пожалуй, и вкусом, напоминает еврейскую мацу] и селёдку. Но даже и этого мы не могли взять, чтоб это не бросилось в глаза. Но у нас была удивительная мать: заставая нас в кладовой, она сейчас же уходила обратно, делая вид, будто что-то забыла. Флатбрё и селёдку мы и сами едали потихоньку, по многу раз, в промежутках между завтраком, обедом и ужином, и ими же мы спасли не одну заблудившуюся собаку от голодной смерти.
Они набрасывались на еду, как обжоры, и после того глотали снег, чтобы утолить жажду. Раз зимой, когда мы с Гансом поехали за дровами, мы встретили оленя. Это была большая важенка [Важенка — самка северного оленя; местное название, употребляемое нашими сибирскими инородцами, например, самоедами и др.]. Верно, её отогнали от стада собаки, а потом она заблудилась. Лежал высокий снег, и когда мы прогнали её с дороги, она едва могла сделать несколько шагов. Ганс сказал, что ей долго не выдержать. Мы повернули лошадь и поехали за флатбрё и селёдкой для оленя. Он прекрасно ел и то и другое и совсем нас не боялся. Когда мы поехали дальше в лес, он побежал за нами и стоял около нас, когда мы накладывали воз. Он побежал за нами и тогда, когда мы отправились обратно домой. Дома никто из взрослых не смел его погладить, и он, чтобы отогнать от себя всех, брыкался передними ногами. Наступила ночь; мороз обещал быть большим; после борьбы с отцом нам удалось наконец, ради Христа, запереть оленя в сарай и дать ему корму.
Но на утро он не хотел уходить; он остался у нас и на этот день и на много последующих. Он нам дорого стоил, этот олень, и мы получили о нём запрос от ленсмана. О нём сделали оглашение на церковной паперти, но хозяин не заявлялся; он, наверно, был со стадом оленей в горах. Тогда возник разговор об аукционе на оленя; но кто же мог купить в нашем бедном поселке такое дорогое животное? Короче говоря, оленя нужно было поделить на части и для этого зарезать его.
А мы всё время ходили и таскали ему еду. Он охотно ел флатбрё, но от каши отказывался. Он с удовольствием жевал мороженые листья брюквы, к счастью, бывшие у нас; кроме того, мы с Гансом доили для него корову и предлагали ему молока; но молока он тоже не хотел. Ко всем взрослым он стал относиться с такой злобой и раздражением, что только мы, дети, и могли подойти к нему близко; иногда он сбрасывал у нас с голов шапки и обнюхивал наши волосы. Он принимал нас, быть может, за каких-нибудь редкостных телят.
Однажды пришёл сосед, который должен был зарезать оленя. Он был недостаточно ловок и не попал ножом, куда следует, воткнув его в кость; олень вырвался от всех и стремглав пустился по дороге с ножом, торчащим в затылке.
— Вот ты увидишь, это ни к чему не поведёт, — сказал мне Ганс, — олень вывернется из беды!
— Тогда его застрелят.
— И это ни к чему не поведет! — сказал Ганс. — И мы схватили друг друга за руки и зарыдали от восторга, что с оленем не удастся сладить.
Призвали стрелка. У него было старое ружье, которое он должен был сперва отогреть у плиты над сильным жаром. Потом он начал заряжать. Не знаю, было ли у него мало дроби, но он изломал в мелкие куски нескодько гвоздей и напихал также в дуло. Зарядив ружье, он произнес шёпотом несколько слов, обращаясь к плите; вероятно, это было заклинание или что-нибудь вроде того; во всяком случае, он повернулся опять к нам, что-то бормоча и с искажённым лицом. Когда он уходил, мы были полны предчувствия чего-то мрачного и необычайного.