Они набрасывались на еду, как обжоры, и после того глотали снег, чтобы утолить жажду. Раз зимой, когда мы с Гансом поехали за дровами, мы встретили оленя. Это была большая важенка [Важенка — самка северного оленя; местное название, употребляемое нашими сибирскими инородцами, например, самоедами и др.]. Верно, её отогнали от стада собаки, а потом она заблудилась. Лежал высокий снег, и когда мы прогнали её с дороги, она едва могла сделать несколько шагов. Ганс сказал, что ей долго не выдержать. Мы повернули лошадь и поехали за флатбрё и селёдкой для оленя. Он прекрасно ел и то и другое и совсем нас не боялся. Когда мы поехали дальше в лес, он побежал за нами и стоял около нас, когда мы накладывали воз. Он побежал за нами и тогда, когда мы отправились обратно домой. Дома никто из взрослых не смел его погладить, и он, чтобы отогнать от себя всех, брыкался передними ногами. Наступила ночь; мороз обещал быть большим; после борьбы с отцом нам удалось наконец, ради Христа, запереть оленя в сарай и дать ему корму.
Но на утро он не хотел уходить; он остался у нас и на этот день и на много последующих. Он нам дорого стоил, этот олень, и мы получили о нём запрос от ленсмана. О нём сделали оглашение на церковной паперти, но хозяин не заявлялся; он, наверно, был со стадом оленей в горах. Тогда возник разговор об аукционе на оленя; но кто же мог купить в нашем бедном поселке такое дорогое животное? Короче говоря, оленя нужно было поделить на части и для этого зарезать его.
А мы всё время ходили и таскали ему еду. Он охотно ел флатбрё, но от каши отказывался. Он с удовольствием жевал мороженые листья брюквы, к счастью, бывшие у нас; кроме того, мы с Гансом доили для него корову и предлагали ему молока; но молока он тоже не хотел. Ко всем взрослым он стал относиться с такой злобой и раздражением, что только мы, дети, и могли подойти к нему близко; иногда он сбрасывал у нас с голов шапки и обнюхивал наши волосы. Он принимал нас, быть может, за каких-нибудь редкостных телят.
Однажды пришёл сосед, который должен был зарезать оленя. Он был недостаточно ловок и не попал ножом, куда следует, воткнув его в кость; олень вырвался от всех и стремглав пустился по дороге с ножом, торчащим в затылке.
— Вот ты увидишь, это ни к чему не поведёт, — сказал мне Ганс, — олень вывернется из беды!
— Тогда его застрелят.
— И это ни к чему не поведет! — сказал Ганс. — И мы схватили друг друга за руки и зарыдали от восторга, что с оленем не удастся сладить.
Призвали стрелка. У него было старое ружье, которое он должен был сперва отогреть у плиты над сильным жаром. Потом он начал заряжать. Не знаю, было ли у него мало дроби, но он изломал в мелкие куски нескодько гвоздей и напихал также в дуло. Зарядив ружье, он произнес шёпотом несколько слов, обращаясь к плите; вероятно, это было заклинание или что-нибудь вроде того; во всяком случае, он повернулся опять к нам, что-то бормоча и с искажённым лицом. Когда он уходил, мы были полны предчувствия чего-то мрачного и необычайного.
Такому стрелку не следовало бы быть профессиональным: ему нужно было быть мечтателем; в его поступках было что-то чудесное, мистическое. Но вот мы опять поймали оленя. Он был до крайней степени зол и раздражён и ни за что не хотел возвращаться во двор; мы должны были все пойти к нему на холм. Стрелок приложил к щеке ружье, прицеливался целую вечность и спустил наконец курок. Важенка, конечно, большое животное, но даже и большое животное должно было почувствовать глубокое потрясение, когда заряд дроби и гвоздей попал в его мозг. Ошеломлённое, оно простояло минуту, будто прислушиваясь к чему-то чудовищному, Что творилось в его собственной голове, потом упало на колени и рухнуло на бок. Мы видели, как шевельнулось что-то серое, мохнатое и затем осталось спокойно лежать. Такова была смерть важенки.
Я написал в честь её стихотворение, чтобы отличить её от всякой издохшей собаки. Стихотворение было длинное, но запомнил я лишь следующее:
Мне остаётся упомянуть ещё о вредных птицах. Это — птицы, которые весною, во время посева, стаями слетают на поля и пожирают семена; это в особенности дикие гуси, воробьи и куры. На нас, детях, лежала обязанность гнать их с полей; а так как это была очень тяжёлая обязанность, которая отрывала нас часто от занятных игр, то мы ненавидели этих птиц. Нашу ненависть испытывали на себе в особенности куры; по отношению к ним мы много раз бывали прямо жестоки. Мы мастерски швыряли в них камни и поленья; тогда они убегали, спасая свою жизнь, и громко кричали; тут взрослые стучали нам в окно, и мы должны были умерить в себе жажду крови. Раз Ганс взял на подержание ружьё, которым он мог кое-кого застрелить. Он сделался страстным охотником; но в лесу он делал постоянно промахи. Когда же он начал стрелять в кур, стоявших совершенно спокойно, тогда ему удавалось попасть. Но после этого и дни его ружья были сочтены.
Ласковой летней порой
Крошечный роман
Отель был переполнен приезжими, как мужчинами, так и дамами — были даже некоторые из соседней страны. У большинства болезнь была пустая: и мужчины и дамы переутомились и приехали отдохнуть на несколько недель в маленький приморский рыбацкий городок. Были преимущественно женатые и замужние, но, чтобы в самом деле пожить мирно, они приехали без своих дражайших половин и устроились сами по себе. Между соломенными вдовцами и вдовами было много любовных историй, и при вечернем освещении, в салоне, пожилой народ казался молодым и обновленным. И все они хором говорили: «Это здоровый воздух, это море!».
Это были все образованные и важные люди, коммерсанты, две жены профессоров, директора, жена генерального консула и жена статского советника — обе со своими мужьями. Был и золотой мешок из столицы, у которого на визитной карточке стояло просто Отто Менгель, коммерсант, величавшийся директором. Хозяйка отеля, при представлении, искусно повышала каждого в соответствующую степень. Впрочем, о директоре Менгеле ничего нельзя было сказать кроме хорошего; он был, конечно, состоятельный господин и носил на часовой цепочке масонские эмблемы. Правда, вызывало некоторое удивление, что молодой Оксенштанд, бывший настоящим львом и потому ни пред кем не сгибавший спины, начал раскланиваться низко перед директором Менгелем, когда тот всплыл на поверхности отеля. И только позднее уже открылось, что господин Менгель проявлял в столице усиленную ростовщическую деятельность.
Злословие, царившее среди жильцов, можно было счесть за вполне дружеское, лишенное неестественной озлобленности. Но страховой агент из соседней страны навлёк на себя всеобщее нерасположение своими попытками перестраховать людей в отеле. Он как будто бы рассчитывал, что кто-нибудь должен умереть, тогда как, напротив, никто не собирался умирать. Его также называли господин директор, чтобы пробудить в нём чувство самоуважения; но по отношению к нему это была напрасная любезность. Сам себя он называл агентом Андерсоном и поправлял всех, дававших ему титул директора; это был только делец. Он был вполне доволен собою, плотно ел и крепко спал, и сил у него было через край. Жена генерального консула сказала раз: выгнать бы вон этого господина Андерсона!
Но фру Мильде прекрасно знала, почему жена консула непременно хотела выжить Андерсона: он не догадался о её нежности к нему. Раз вечером она сидела и мечтала одна в саду, в темноте, а госрподин Андерсон проходил мимо. Она позвала его, назвав директором, и к тому же прибавила, что он такой здоровый и сильный, что её нервы успокаиваются уже при виде его.
— Вот как! — сказал Андерсон,
— И знаете, я думаю, что вы опасный человек, — сказала жена консула. — Идите сюда, составьте мне компанию.
— Слишком темно, — ответил он.