К концу дня мои работницы и не такое увидели. Меня пришли забирать, чтобы изолировать от сельчан как психически опасного. Группа была внушительная: Байстрюков, официально одетый во все белое больничное (для смелости?), пухлая леноватая Сердюкова, все отстававшая, три рослых дружинника с красными повязками на рукавах и милиционер Стрижнов, шагавший впереди, как и положено лицу «при исполнении», и чуть обособленно. Я увидел их издали, в окно. Все понял, решил не сопротивляться — кое-кто будет рад бесплатному представлению, — запер сейф и ящики стола, ключи отдал секретарю Насте Туренко (суд пока не тревожил ее), вышел и встретил у крыльца «оперативную» группу… так и хочется сказать сейчас «захвата», но тогда было не до веселого юмора. Спросил, будут ли вязать руки? Обошлось. Стрижнов выступил вперед, меня пристроили за ним, остальные этаким полукольцом позади (чтоб не стрельнул в сторону?).
Поместили меня не в нервное отделение больницы, как ранее вежливо предлагалось, а в пустующую старую церковь. Решили, вероятно, что в общей палате я буду нехорошо влиять на нормальных нервнобольных.
Передохнем, Аверьян? Я почти точно рассчитал — мы к церкви как раз подходим. Посмотри на нее. Хоть это строение мало чем напоминает свое бывшее культовое назначение, но вон обрушенная колоколенка осталась, и основания куполов, так называемые барабаны, видны. Церковь построена старательской артелью, в середине прошлого века, на богатом тогда золоте, и надежно построена: подклеть выложена диким камнем — смотри, какие глыбищи, на чем только их возили! — нижние венцы из мореной лиственницы; крыша — листвяжные доски в два слоя, купола, шатер над колокольней были покрыты отполированной листвяжной же плашкой. У старателей почитался святой Никола Угодник — защитник всех добытчиков, в его честь и была названа церковь «Никола на Реке». Николу славили в престольные праздники, к нему обращались с молитвами, уходя в тайгу на поиски фарта.
Рассказывали старухи: «По ночам светилась церква, в дожжи сухая стояла». Ее разгромили в тридцатом свои воинствующие безбожники. Деревянный резной иконостас, всю утварь переломали, сожгли на костре, батюшку седобородого водили по селу с плакатом на груди: «Служитель мрака и мировой буржуазии!» Пытались сжечь церковь, но закаменелые стены не горели, лишь прокалялись, делаясь еще крепче. Долгие годы потом церковное строение использовалось под амбар — для хранения муки, и хорошо сохранялась мука: всегда был сух пол на высокой каменной кладке, стены не пропускали наружной сырости. Когда наконец прохудилась крыша, мешки с мукой перевезли в другое место, и наши старушки завладели бесхозным храмом (чуть было не превратившимся в «гостиницу» для туристов-рюкзачников): выгребли мусор, помыли внутри стены, заставили мужиков из своей родни починить крышу, принесли иконки и развесили на месте иконостаса; выбрали самую старую бабку Авдотью Севкан как бы старостой церкви; затеяли было хлопотать, чтоб прислали им попа, но ничего не получилось: приход давно снят со всех участков (в патриархии тоже), и это все равно что открывать его заново, потакая религиозному дурману.
Вот сюда, в воскрешенную старушками церковь «Николы на Реке», и поместили меня, безбожника.
Ага, на паперть вышла Авдотья Никандровна Севкан. Давай-ка поговорим с нею немного.
— Добрый день, Авдотья Никандровна!
Старушка морщит в любопытном оживлении свое и без того изморщенное, с неожиданным младенческим румянцем лицо, чуть подается вперед, грудью припадая на палку, наконец как бы выдавливает из водянистых припухлых глазниц каренькие, слезливые и потому кажущиеся недобро острыми зенки, направляет их в сторону голоса, однако мало что видит и спрашивает раздраженно, сердясь на свою немощность:
— Ты, Николай? Вроде вечереет уже…
— Я, Авдотья Никандровна. И со мной Аверьян. Вы его должны знать. Тот учитель, что перед войной у нас жил. Постников по фамилии. А время — да, к вечеру клонится.
— Так он погиб, сказывали?
— Без вести пропал, а потом вот…
— Скажи, какие дела. Прямо как с того свету… Да где же он, тебя вижу как-никак, а возле-то тебя вроде никого?.. Или совсем слепну, своих только и различаю? А может, помню своих и думаю, что вижу?.. А того-то, молоденького, как же, знаю: он у меня молоко не то три, не то четыре зимы брал. По литру в день, помню. Раз приходит, я дою. Вынул кусок хлеба из кармана и давай корову кормить. Зачем, спрашиваю? А чтоб забыла, что ее доят, больше молока даст. И вправду, на цельный литр Милка тогда прибавила. Я ему и говорю: бери, Аверьянка… — во, вспомнила имя!.. — бери, говорю, бесплатно, тебе за ласку корова выдала. Смеется: я с ними умею… В другой раз я пасла Милку, он идет мимо, говорит: «Авдотья Никандровна, разрешите я попасу». Зачем тебе, антиллигенту, такая работа, спрашиваю. Хочу, отвечает, с животным побыть, чтой-то настроение плохое. Да вы не бойтесь, не сглажу, и Милка напасется, и молока полное вымя принесет. И вправду, коровка пришла тихая, добрая и молочка аж цельное эмалированное ведро дала. Ты не ведун, спрашиваю. Нет, отвечает, я пастырь. Так иди в пастухи, раз такой ласковый со скотинкой. Рад бы, говорит, да кто ваших детишек пасти будет? И смеется опять же. А как-то про веру с ним разговорились. Я его не боялась, знала, не ошельмует. Жалуюсь ему: Аверьянка, верующим плохо стало: церкву разорили, иконки свои попрятала, где, кому молиться? Чудные вы люди, отвечает, будто Бог ваш в иконке сидит или в церкови вас дожидается, он же везде, так? Ну и подойдите к окошку, помолитесь на свет божий. Грех-то какой, думала, говорит. А после привыкла, на окошко и молилась. Когда потом, в последнее время, церква опять наша стала, а попа нам не дали, я не шибко и расстроилась: церква, чтоб собираться вместе, а Бог везде, хоть дереву молись — услышит, если истинно веруешь. Меня одно время старухи язычницей даже прозывали. Из-за тебя, Аверьянка… Ага, вроде вижу кого-то рядом с тобой, Николай. И то правда, без вести пропавшие иной раз являются. Ну, здравствуй тогда, Аверьян… как тебя по батюшке?.. ага, Иванович. Чего приехал-то, на кого смотреть? Села не стало, людей нету…