Наступил восемьдесят третий, начали понемногу прижимать взяточников, приписчиков, кое-кто в центре и на местах лишился своих постов. Покинул наконец и наш Мосин кабинет тарного комбината, срочно переместившись в область.
Помнится, я уже рассказывал, как выглядел его уход. Ни малейшей суеты. Поручив заместителю консервировать производство, брезгливо подписав три-четыре ответственные бумаги, будто его тошнило от всего, что могло как-то повредить родному комбинату, радушно простился с работниками дирекции, показав им напоследок борцовские плечи, стриженный под бобрик квадрат головы, вздернутую кверху руку с вытянутым пальцем, несокрушимо твердую походку: мол, ухожу, но помните: остаюсь в номенклатуре.
Пожалуй, к месту будет вот о чем поразмышлять. Что же, наш Мосин, его начальники, другие так ругаемые теперь управленцы не понимали, что они вредят обществу, производя бракованное, а то и вовсе, ненужное? Думаю, догадывались. Но они всего лишь — гайки, болты, винтики одной бюрократической машины и потому или исправно функционировали, или заменялись другими. Мелочь — один комбинат, один колхоз, завод, одна контора… Есть высшие цели, и с тех высот все приемлемо, что работает, производит, лепит, штампует. Сегодня не нужно — завтра пригодится. Нарастали бы мощности, воспитывались бы кадры. Но отдай, скажем, тот же тарный комбинат лично Мосину, кому-либо другому из могущественного управленческого аппарата — немедленно закрыли бы или перепрофилировали, дабы иметь сбыт и доход. Тут же — не мое, вверху смотрят глубже, видят дальше. Те, вверху, показывают еще выше. А самым верхним ничего не остается, как показывать вниз: мол, так утвердилось, устоялось, не все хорошо, конечно, в такой системе, но на нее можно опереться. И работает, исправно функционирует, процветает огромная бюрократическая машина. Сама для себя. Подбирая нужные ей гайки, болты, винтики… Так и вышколились в управленчестве мосины разных рангов и им подобные потребители инструкций и вышестоящих указаний. Ладно бы только отчитывались, посиживая в своих огромных кабинетах, — нет, им не терпелось влиять, утверждаться. И поражалось бюрократической психологией все и вся: вот крестьянин с восьмичасовым рабочим днем (есть у него на личное пропитание, а там хоть трава не расти!), вот рабочий у станка, что тебе конторщик, на постоянном окладе (с тринадцатой зарплатой в конце года), вот ученый, изобретающий, умствующий исключительно ради диссертации… Старательные работники содержали лентяев, доходные колхозы — убыточные, преуспевающие заводы — отстающие… Все усреднялось, подравнивалось. Главное, были бы впечатляющими общие показатели. А это ли не благодать для всеохватного воровства, приписок, погони за почестями и орденами: кто и кому может сказать — ты непорядочный человек, занимаешь не свое место, получаешь незаработанные деньги?
Одно не учитывалось. И главное. Homo sapiens — человек разумный все-таки. А ему запрещали мыслить. Он превращался постепенно в Homo primitivus — человека примитивного. Разве можно от такого требовать сознательности, совестливости, производительности? И как идти с ним в третье тысячелетие?
Но вернемся к нашему повествованию. Отбыл Мосин, и в тот же день — о, невероятное! — комбинат затих.
Остановилось сердце Села? Нет. Перестал переваривать древесную пищу не в меру раздувшийся желудок его. Без питания же, как известно, не может существовать и какая-нибудь инфузория. Село начало умирать. А так как оно прежде всего — люди, то им, людям, пришлось вынужденно искать новые места для проживания и пропитания.
С антитарниками расстался я, конечно, дружески. Гулаков шутил: «Очаг остается. А это главное. Значит, мы снова можем собраться вокруг яропольцевского огонька. Жди нас, Николай Степанович. И позови, когда будем нужны!» Мосинцы, да и не только они, многие из молчаливого большинства, не подали мне руки на прощание. Начальник КБТ, известный тебе Поливанов, со своей всегдашней ироничной полусерьезностью и привычкой смотреть в пространство, сказал: «Зря, зря, старикан, ты прикрыл это могучее производство. Я хотел расшириться, двух друзей головастых пригласить — создать очаг мировой конструкторской мысли посреди девственной природы. Твой очаг, мой очаг… Такой бы пожар тут раздули!» А один, бригадир-ударник с конвейера бочкотары, в подпитии угрожал прикончить меня из ружья: «Народ по миру пустил!» В том же восемьдесят третьем уехала и моя супруга Алевтина Афанасьевна, с которой я примирился после отсидки в церкви.
И стало Село таким, каким ты его видишь сейчас, Аверьян.