Приезжаем мы с ним на этот сговор, много гостей - родственники с невестиной стороны и знакомые, все хорошего поколения, значительного, и смотрю, промеж гостей, в одном угле на стуле сидит этот землемер Степан Матвеич.
Очень это мне не показалось, что он тут, но ничего я не сказала.
Верно, думаю, должно быть, его из ямы выпустили, он и пришел по знакомству.
Ну, впрочем, идет все как следует. Прошла помолвка, прошло образование, и все ничего. Правда, дядя невестин, Колобов Семен Иваныч, купец, пьяный пришел и начал было врать, что это, говорит, совсем не полковник, а Федоровой банщицы сын. "Лизни, - говорит, - его кто-нибудь языком в ухо, у него такая привычка, что он сейчас за это драться станет. Я, - болтает, его знаю; это он одел эполеты, чтоб пофорсить, но я с него эти эполеты сейчас сорву", ну, только этого же не допустили, и Семена Иваныча самого за это сейчас отвели в пустую половину, в холодную.
Но вдруг, во время самого благословения, отец невестин поднимает образ, а по зале как что-то загудет! Тот опять поднимает икону, а по зале опять гу-у-у-у! - и вдруг явственно выговаривает:
"Нечего, - говорит, - петь Исаю, когда Мануил в чреве".
Господи! даже отороп на всех напал. Невесте конфуз; Егупов, гляжу, тоже бельмами-то своими на меня.
Ну что, думаю, ты-то! ты-то что, батюшка, на меня остребенился, как черт на попа?
А в зале опять как застонет:
"К небесам в поле пыль летит, к женатому жениху - жена катит, богу молится, слезьми обливается".
Бросились туда-сюда - никого нет.
Боже мой, что тут поднялось! Невестин отец образ поставил да ко мне, чтоб бить; а я, видючи, что дело до меня доходит, хвост повыше подобрамши, да от него драла. Егупов божится, что он сроду женат не был: говорит, хоть справки наведите, а глас все свое, так для всех даже внимательно: "Не вдавайте, - говорит, - рабы, отроковицу на брак скверный". Все дело в расстрой! - Что ж, ты думаешь, все это было?.. Приходит ко мне после этого через неделю Егупов сам и говорит: "А знаешь, - говорит, - Домна, ведь это все подлец землемер пупком говорил!"
- Ну, как так, - спрашиваю, - Домна Платоновна, пупком?
- А пупком, или чревом там, что ли, бес его лукавый знает, чем он это каверзил. То есть я тебе говорю, что все это они нонче один перед другим ухитряются, один перед другим выдумывают, и вот ты увидишь, что они чисто все государство запутают и изнищут.
Я даже смутился при выражении Домною Платоновною совершенно неожиданных мною опасений за судьбы российского государства. Домна Платоновна, всеконечно, заметила это и пожелала полюбоваться производимым ею политическим эффектом.
- Да, право, ей-богу! - продолжала она ноткою выше. - Ты только сам, помилуй, скажи, что хитростев всяких настало? Тот летит по воздуху, что птице одной назначено; тот рыбою плавлет и на дно морское опускается; тот теперь - как на Адмиралтейской площади - огонь серный ест; этот животом говорит; другой - еще что другое, что человеку непоказанное - делает... Господи! бес, лукавый сам, и тот уж им повинуется, и все опять же таки не к пользе, а ко вреду. Со мной ведь один раз было же, что была я отдана бесам на поругание!
- Матушка, - говорю, - неужто и это было?
- Было.
- Так не томите, рассказывайте.
- Давно это, лет, может быть, двенадцать тому будет, молода я еще в те поры была и неопытна, и задумала я, овдовевши, торговать. Ну, чем, думаю, торговать? Лучше нечем, по женскому делу, как холстом, потому - женщина больше в этом понимает, что к чему принадлежит. Накуплю, думаю, на ярманке холста и сяду у ворот на скамеечке и буду продавать. Поехала я на ярманку, накупила холста, и надо мне домой ворочаться. Как, думаю, теперь мне с холстом домой ворочаться? А на двор на постоялый, хлоп, въезжает троешник.
"Везли мы, - сказывает, - из Киева, в коренную, на семи тройках орех, да только орех мы этот подмочили, и теперь, - говорит, - сделало с нас купечество вычет, и едем мы к дворам совсем без заработка".
"Где ж, - спрашиваю, - твои товарищи?"
"А товарищи, - отвечает, - кто куда в свои места поехали, а я думаю, не найду ли хоть седочков каких".
"Откуда же, - пытаюсь, - из каких местов ты сам?"
"А я куракинский, - говорит, - из села из Куракина".
Как раз это мне к своему месту, "Вот, - говорю, - я тебе одна седачка готовая".
Поговорили мы с ним и на рубле серебра порешили, что пойдет он по дворам, чтоб еще седоков собрать, а завтра чтоб в ранний обед и ехать.
Смотрю, завтра это вдруг валит к нам на двор один человек, другой, пятый, восьмой, и все мужчины из торговцев, и красики такие полные. Вижу, у одного мешок, у другого - сумка, у третьего - чемодан, да еще ружье у одного.
"Куда ж, - говорю извозчику, - ты это нас всех запихаешь?"
"Ничего, - говорит, - улезете - повозка большая, сто пудов возим". Я, признаться, было хоть и остаться рада, да рупь-то ему отдан, и ехать опять не с кем.
С горем с таким и с неудовольствием, ну, однако, поехала. Только что за заставу мы выехали, сейчас один из этих седоков говорит: "Стой у кабака!" Пили они тут много и извозчика поят. Поехали. Опять с версту отъехали, гляжу - другой кричит: "Стой, - говорит, - здесь Иван Иваныч Елкин живет, никак, - говорит, - его минать не должно".
Раз они с десять этак останавливались все у своего Ивана Иваныча Елкина.
Вижу я, что дело этак уж к ночи и что извозчик наш распьяным-пьяно-пьян сделался.
"Ты, - говорю, - не смей больше пить".
"Отчего это так, - отвечает, - не смей? Я и так, - говорит, - не смелый, я все это не смеючи действоваю".
"Мужик, - говорю, - ты, и больше ничего".
"Ну-к что ж, что мужик! а мне, - говорит, - абы водка".
"Тварь-то, глупец, - учу его, - пожалел бы свою!"
"А вот я, - говорит, - ее жалею", - да с этим словом мах своим кнутовищем и пошел задувать. Телега-то так и подскакивает. Того только и смотрю, что сейчас опрокинемся, и жизни нашей конец. А те пьяные все заливаются. Один гармонию вынул, другой песню орет, третий из ружья стреляет. Я только молюсь: "Пятница Просковея, спаси и помилуй!"