— Погоди, Никита, не забегай вперед! — остановил брата Аникей.— Ну, попутал дьявол человека, выпить до
смерти захотелось, а выпить не на что — вот и взял. С кем не бывает! Зайдет ум за разум или кто другой надоумит, а он, может, тут вовсе и ни при чем, а? Он нам сейчас скажет, и мы отпустим его подобру-поздорову,
Он подошел вплотную к Саввушке, поднял его лицо за подбородок и отпрянул: вместо жалкой растерянности глаза конюха горели нескрываемой ненавистью.
— Я, может, самый что ни на есть последний человек, и хуже меня в деревне никого нету,— гневно выдавил сквозь зубы Саввушка.— Но все ж совесть моя не совсем сгорела, и я свой позор на Дымшака перекладывать не стану!
— А чего это ты вдруг про Егора вспомнил? - Аникей сделал круглые глаза.- Его будто никто здесь не упоминал. Я вроде не глухой еще, да и Никита вот не даст соврать...
— Знаем мы твоего Никиту! — Саввушка злорадно усмехнулся и судорожно глотнул воздуха, словно набираясь сил.— Вам бы только и забросать грязью Егора-то... Да навряд ли удастся! Золотой, он и в грязи блестит!..
На минуту в горенке наступила гнетущая тишина.
— Вон ты как закукарекал,— протянул Аникей и, отступив от конюха, развел руками.— Ну, тогда не взыщи — золотой, позолоченный, сверху медью околоченный! Лет пять, а то и поболе посидишь за решеткой — гляди, и голос прорежется. Веди его, Никита, к участковому, составляйте протокол, и дело с концом!
Он повернулся к Саввушке спиной и закричал жене:
— Серафима! Принеси нам червячка заморить, а то подсасывает — терпенья нет!..
Конюх не уходил, словно все еще на что-то надеялся. Он опустил голову и снова смотрел в пол, лицо его было бледно.
— Ну, чего ж ты торчишь? — легко толкнув в плечо, выводя его из задумчивости, спросил Ворожнев.— Нам тут верстовой столб ни к чему.
Саввушка, прихрамывая, опираясь на свою палку, поковылял к порогу, и здесь силы оставили его — он не выдержал, рухнул на порожек, голос его слезно задрожал:
— Не губи... Аникей Ермолаевич!.. Ребята ведь малые! Жена хворая— в могилу ее толкнуть!.. Пропадут они без меня, как есть пропадут!.. Пожалей!..
— А ты много их жалеешь, прощелыга этакий? Вас пожалеешь, а вы потом как собаки набрасываетесь. Проваливай! Проваливай! Надо было раньше думать, когда воровать собрался.
— Кабы знал, где упасть, так соломки подстелил...— всхлипывая, размазывая ладонью слезы по лицу, говорил Саввушка.— Пылинки сроду не возьму, не то что... Неужто сердца у тебя нет?
Аникей не удостоил его ответом, молча принял из рук жены кусок жареной курицы, посыпал солью и стал есть.
— Огурчика дай соленого,— сказал он Серафиме,— А то суховато.
— Прости ты меня, окаянного,— с неутихающей дрожью в голосе ныл Саввушка.- И за язык мой прости — просто так брякнул, с пылу...
Аникей обглодал все косточки, вытер ладонью мясистые губы и минуты две глядел на конюха.
— Быстро ты затрещал, орех грецкий! Еще ни разу тебя молотком не ударили, а ты уж раскололся! А туда же, в герои лезет, орет черт те что! — И неожиданно возвысил голос: — А ну встань, босяк!
Конюх схватился за палку, но она выскользнула из рук и отлетела в сторону; тогда он уцепился за косяк и поднялся, не спуская с председателя умоляющих глаз.
— Ради детей покрою твой грех,— проговорил Аникей, но голос его по-прежнему дышал угрозой.— И запомни, ежели я еще хоть раз услышу о тебе худое слово — моли не моли, ни за что не пощажу! За этот же самый куль овса сядешь!
— Да нешто я... Аникей Ермолаевич!..— расслабленно бормотал Саввушка.— Как рыба буду молчать, вот как на духу...
— Ишь сбросил гнет с души, понес с дури-то! — останавливая конюха, сказал Ворожнев.— Ты слушай, что тебе наказывают, да на ус мотай! Тебе жизнь дарят, а не премию за работу выдают, а ты расслюнявился тут...
— А если образумишься и путное что сотворишь — я тоже не забуду! Я чужие обиды не считаю. Не для себя живу, а для людей... Ну вот так... А теперь валяй!
Аникей махнул рукой, Саввушка судорожно качнулся ему навстречу, точно норовя поблагодарить за прощение, но Ворожнев, обхватив его за плечи, выпроводил из горенки.
— На деле спасибо скажешь, а словами мы и так объелись!..
Из сеней он вернулся в сопровождении Нюшки, а следом за ними явилась из кухни и Серафима, с ревнивым любопытством поглядывая на нелюбую гостью.
Но Нюшка была не из тех, кого можно смутить недобрым взглядом, она везде привыкла чувствовать себя как дома. Сбросив стеганку и теплую шаль, она предстала в черной атласной юбке и нарядной малиновой кофте. Как бы только что заметив Серафиму, она удивленно подняла густые брови, ласково заулыбалась ей.
— Что-то вы вроде с лица изменились, Серафима Прокофьевна! Хворь, что ли, какая вас мучает?
Серафима посмотрела на Нюшку чуть свысока, не выказывая ни малейшей растерянности, и, как ни была уязвлена вопросом сторожихи, ответила с достоинством:
— Я ж не бобылка горькая, при муже живу, а он разве даст захворать! Чуть насморк какой, а он уж тревожится — что, дескать, с тобой? Па здоровье пока не жалуюсь, могу и занять, у кого мало!
Аникей переглянулся с братом, словно хотел сказать: «Видал, как схлестнулись? Одна другой стоит!»
— А чем это ты мажешься, милушка? — медоточиво улыбаясь, поинтересовалась Нюшка.— Уж больно душисто пахнет!
— Аникеюшка крем из города привез, недешево, говорит, заплатил...
— Знамо! — согласилась Нюшка.— Красота, она задешево не покупается. Да и сухоту коровьим маслом не под-правишь.
Серафима стала сразу багровой от этого дерзкого и нахального намека на ее старость, но не успела придумать, чем унизить Нюшку, как Аникей прервал их словесный поединок:
— Хватит вам, бабы, облизывать друг друга! Вас не останови, так вы глаза друг дружке выцарапаете.
— Больно ты ей большую волю дал! — не желая уступать Нюшке, глядя на нее с нескрываемой ненавистью, сказала Серафима.— В твоем доме срамят законную жену, а ты уши развесил!
— Ничего, с тебя не убудет, а Нюшка меня иной раз так выручает — дай бог каждому!
— Чем это она тебя выручает? — распаляясь и наступая на мужа, спрашивала Серафима.— Уж не глазищами ли своими бесстыжими да тем, что задом туда-сюда вертит?..
— Серафима! — дико заорал Аникей.— Не доводи до греха, а то я тебя так проучу, что сама неделю на задницу не сядешь! Вытолкай ее на кухню, Никита, да закрой дверь — я хочу с Нюшкой по секрету поговорить. Не уймется — ведро воды на голову вылей, живо очухается!.. Серафима не стала дожидаться, когда ее выставят за дверь, и сама стремглав вылетела из горенки, понося на чем свет стоит свою лихоманку-соперницу. Никита, насу-пясь, вышел следом за нею, и в горенке наступила тишина.
— А все же ты, Аникей, жены боишься,— не скрывая своего торжества, сказала Нюшка.
— Чужая собака укусит — радости мало, а уж если своя сбесится, может живого места на тебе не оставить!..
Нюшка сочувственно вздохнула:
— Не сладкая у тебя жизнь, Аникеюшка...
— Не кисель, известно,— согласился Лузгин и коротко приказал: — Докладай!..
Нюшка мгновенно преобразилась, улыбка пропала с ее губ, глаза как бы затуманились,
— Дела твои, Апикей, как сажа бела. Надо бы хуже, да нельзя!.. Кого ни послушаешь — все против тебя в один голос говорят: не уймут, мол, его на месте, в область будем писать, в Москву, куда хошь! Сама, дескать, партия подсобит убрать его с председателей!..
Лузгин помрачнел, лицо его отяжелело.
— На что хоть жалуются-то? — помолчав немного, спросил он.— Или просто без разбору все помои сливают, как в лоханку?
— Всего и не упомнишь,— сказала Нюшка.— Но перво-наперво злятся, что ты не весь заработанный хлеб на трудодни выдал, а припрятал, мол, для будущего года, чтоб первому отрапортовать!
— Еще что?
— Болтают, мол, зима нынче-завтра, а дров почти ни у кого нету,— тараторила Нюшка.— Во время сенокоса обещался, дескать, долю накошенного выдать, а сейчас молчит, опять обмануть хочет, как в прошлом годе... Старики в обиде особо — всю жизнь, говорят, в колхозе работали, а теперь хоть помирай — ни хлеба не дает, ни дров, ничего...