— Дарья! — Бахолдин насколько мог повысил голос.
— Не пужай, все одно молчать не буду!..
— Кого же это вы имеете в виду, уважаемая Дарья Семеновна? — Пробатов оторвал руки от подоконника и подошел поближе к старой женщине.
— Есть тут один,—уклончиво ответила она.— Хоть а рога на нем не обозначены, а нутром чую — нечистый,
— Перестань, говорю, старая, не срами ты меня,— взмолился Алексей Макарович.— Дался он тебе!
— А чего он все время ходит, выглядывает, вынюхивает— чего? Ровно нам тут два дня жить осталось!.. Так и ворочает своими буркалами...— Не договорив, она в сердцах хлопнула чугунной дверцей и вышла. Уже шагая по коридору, что-то сердито и громко выговаривала, но слов нельзя было разобрать.
— Прямо беда с ней,— помолчав немного, заговорил Алексой Макарович, словно извиняясь перед Пробатовым ва эту сцену.— Кого невзлюбит — хоть в дом не пускай!
— За что же она его не любит?
— Кто ее знает, не пришелся но душе, вот и все... Клянется своим нутром, что он плохой человек, а фактов у нее, конечно, никаких нет и быть не может... Есть, правда, В ого характере одна неприятная черта — он постоянно разговаривает со всеми тоном выговора, а люди, как из-вестно, этого по переносят, они хотят, чтобы с ними говорили как с равными, даже если он тысячу раз прав... За два года, которые мы с ним работаем, никак не могу отучить его от этого... Он какой-то оголтело принципиальный, что ли... Любую мелочь возводит в принцип, во всем и везде хочет быть непогрешимым, словно ему со дня рождения выдали индульгенцию от всех ошибок и дали право выражать единственно правильную точку зрения на все...
Пробатов тихо засмеялся, а Бахолдин смущенно замолчал, поймав себя на том, что секретарь обкома может воспринять его слова как желание наговорить лишнее на молодого партийного работника. И, словно желая сгладить впечатление, поспешно добавил:
— А вообще-то он энергичен, напорист, горячо берется за любое дело, подталкивать его не приходится...
Они долго сидели так в тишине, не тяготясь наступившим молчанием, думая каждый о своем.
Быстро смеркалось, стекла окон наливались густой синевой, сквозь нее проступали, как резные, ветви раскидистой березы, росшей во дворе под окнами. Потом окна померкли, и во мгле двора, у сарая, смутно, как снежный сугроб, засветилась березовая поленница.
Пробатов сел около печки на низкую скамеечку, приоткрыл дверцу и, глядя на почернелые поленья, исходившие белым шипучим соком, долго любовался ярким буйством огня. Руки его окрасил оранжевый загар, в лицо веяло жаром, но он не отодвигался, не шевелился, весь уйдя в далекие, неподвластные времени воспоминания,,»
Когда отгремели выстрелы в горах, отполыхали в таежной глуши партизанские костры, Иван Пробатов, в пропахшей потом и дымом шинели, в высокой буденовке, вернулся в родную деревню. Мужики выбрали его сначала в комбед, затем, несмотря на молодость и неграмотность, поставили председателем Совета, а позже, когда сколотилась на деревне первая партячейка, он стал ее вожаком.
Дни и ночи проводил Иван в Совете — тесной, прокуренной избе, часто тут же оставался ночевать, с наслаждением вытягивался на жесткой и голой лавке, не выпуская из руки рубчатой рукоятки нагана.
Сюда в Совет и явился однажды высокий Мужчина в коротком, не по росту, стареньком полушубке, черных подшитых валенках и уж совсем не по-здешнему белой поярковой папахе, наползавшей ему на глаза. Мужики, как только он вошел, стали сдергивать шапки. Людей в тот день в Совете было много, все дымили махрой. За окном слепяще горели снега, стекла искрились колючей бахромой инея, а в избе было чадно, не продохнуть, и над головами, почти не расползаясь, плавало сизое облако дыма, пронизанное солнцем.
Поздоровавшись со всеми, незнакомец попросил Проба-това выделить лошадей, чтобы привезти для приюта дров. Он сказал об этом так спокойно и просто, словно был заранее уверен, что Пробатов не только не откажет ему, но что выполнять такого рода просьбы является его прямой обязанностью.
— Это что еще за такой приют? И на каком основании... Мужики не дали ему договорить, загалдели, перебивая друг друга.
— Да это нашенский учитель, Иван!
— Сирот набрал и всякому делу их обучает! Пробатов не сразу все понял, а разобравшись, не сразу поверил:
— Как так? Выходит, сам по себе их собирал? Или кто дал тебе распоряжение такое?
— Сам по себе,— сказал учитель и даже заулыбался, словно речь шла невесть о каких пустяках.— А разве Советская власть запрещает помогать бездомпым детям?
- Советская власть для того и родилась, чтобы всем хорошую жизнь сделать! — нравоучительно и строго сказал Пробатов.— Но что будет, если каждый начнет свою частную лавочку открывать? Давай-ка становись на учет, пристраивайся в ряд. Порядок должен быть!
Учитель не обиделся, не полез на рожон.
Если будет от этого польза, я согласен! Пишите. Ну пишите!
Пробатов багрово, до ушей покраснел: писать он не умел и еле расписывался, ставя коряво букву за буквой. Но учитель оказался отчаянно понятливым человеком.
— Хотите, я вас в два счета грамоте обучу?
- Л если я окажусь чурбак чурбаком?
Он страшился этого больше всего на свете: а вдруг он не сумеет справиться с тем, что даже ребятишки схватывают па лоту? Но еще больше пугала его собственная беспомощность — душа светила и пела, мог зажечь и повести за собой людей, а глаза будто застилала липкая темь. »Учи-тель словно глядел ему в самую душу, подзадоривали выкриками мужики, и Иван согласился на эту стыдобушку.
- Ну ладно, авось сквозь землю не провалюсь!
И с тех пор, отдавая день заботам и хлопотам, он до поздней ночи засиживался с Бахолдиным в Совете и, старина, правильно держать в непослушных пальцах карандаш, выводил буквы или неторопливо, нараспев читал: «Мы не рабы. Рабы не мы».
С каждым днем он чувствовал себя увереннее во всех долах, сам терпеливо разбирал пришедшие из укома бумажки и вскоре бойко, размашисто выводил свою фамилию.
Всем был хорош Алексей Макарович, но, как заговоришь с ним о том, что ему тоже надо обязательно быть в партии,— кому же в нее вступать, как не таким людям! — он умолкал или отнекивался. Однажды Пробатов даже рубанул напрямик:
— Может, у тебя грех какой в прошлом есть, так ты скажи, мы незлопамятны, мстить не будем!
Нет, оказалось, ничего такого за душой не водится, просто он считает, что в партии люди должны быть особенные, даже героические, а его призвание скромное — поднять на ноги ребят. Пробатов тогда перестал его донимать: придет время, сим запросится.
И не ошибся. Учитель вступил в партию зимой тридцатого года, и причиной тому, даже не причиной, скорее последним толчком, опять-таки был Пробатов.
Зима выдалась тревожная — чуть не каждую ночь озаряли деревню пожары. Пробатов к тому времени уже был женат, имел двоих детей, и жена, каждый раз провожая его на очередное собрание, не чаяла дождаться домой. Она закрывала дверь на толстые крючки, прикручивала проволокой дверную скобу к железному лому, плотно занавешивала окна и, прикрыв детей одеялом, положив рядом с кро-
ватью топор, просиживала около них ночи напролет. Под утро Иван возвращался из очередного похода по дворам, где шли поиски зарытого в ямы хлеба, и, поспав немного, снова отправлялся «ворошить контру».
Один из таких вечеров чуть не стоил ему жизни. Он выступал в Народном доме, в здании бывшего волостного правления. Он не боялся злобных выкриков против «ком-мунии»,— никто не мог сбить его никакими словами! — но в тот вечер он чувствовал странную тревогу: будто дул откуда-то сквознячок и сковывал спину. Иван говорил, не выказывая своего беспокойства, старательно шаря глазами по сумеречным углам, где возникал подозрительный шум. Договорить он не успел — грохнул выстрел, и висевшая над головами людей большая лампа брызнула стеклом и керосином. Поднялся дикий визг, рев я гвалт. Несколько бандитов бросились к сцене, но Пробатов опередил их — ударом сапога вышиб раму и, изрезав в кровь руки, вырвался в ночную темь. Он долго плутал по переулкам, пока, сбив своих преследователей со следа, не очутился в детдомовском огороде. Пробатов постучал в окно флигелька, и Алексей Макарович впустил его. Через несколько минут в дверь забарабанили кулаками. Учитель вышел в сени и закричал истошно: