Ксения поворачивалась то в одну, то в другую сторону, еще на что-то надеясь, но все шло как во сне, беспорядочно и жутко: что-то кричала с места Любушкина, порываясь запоздало выступить; остервенело сорвал с переносицы очки Мажаров и, протирая их платком, щурился с близорукой беспомощностью; хлопнув оглушительно дверью, вышел из кабинета Дымшаков; и лишь Коробин, сложив на груди руки, с мрачной отрешенностью наблюдал за всеми. Но вот он разомкнул руки, поднял, как дирижерскую палочку, карандаш, требовательно оглядел каждого из сидевших за столом, и вслед за ним стали тянуться кверху и другие руки. Против голосовали только Любушкина и Синев…
— Вы можете быть свободны, товарищ Яранцева! — Голос Коробина стал неприступно вежливым. — У нас на бюро есть еще и другие вопросы…
«Свободна? — подумала она, еше не до конца сознавая, что обрушилось на нее. — Но разве я не имею права уже больше находиться здесь? Разве…»
— Я хотела сказать… — начала она и вдруг поняла, что все уже кончено, что любые слова ее бессильны и бесполезны. — Я все равно буду в партии, что бы вы тут ни решили!.. Найдутся люди, которые…
Едва сдерживая рвущийся из горла крик, она как слепая пошла к выходу, ничего не видя, будто ощупью, оглушенная мертвой тишиной кабинета. Она не помнила, как миновала длинный сумрачный коридор, как спустилась по лестнице, и только на крыльце, когда ветер опахнул ее разгоряченное лицо и бросил в глаза горсть снежной пыли, пришла в себя. По площади, как предвестники бурана, метались белые вихри поземки…
Ксения медленно сошла со ступенек и, уже не скрывая слез, побрела через площадь, увязая в рыхлых наметах снега.
Дымшаков выскочил из райкома в полу- шубке нараспашку, безоглядно, в злом ожесточении пробежал по глухим улоч- кам районного городка и опомнился, лишь очутившись на пустынном большаке и ночном ноле.
Тут он почуял, что ветер холодит его открытую грудь, что идет он простополосый, сжимая в руке косматую шапку. Из томного перелеска, нудно поскуливая, дул обжигающий потер, трепал высохшие кусты бурьяна на обочинах. По мерзлой дороге с тускло отсвечивающими санными колеями текла шипучая поземка, обмывая Егоровы валенки.
Егору вдруг страшно захотелось курить, и, нашарив в кармане кисет, загородясь полой полушубка от ветра, он свернул трясущимися пальцами цигарку, жадно, до тошноты, затянулся дымом. Но легче не стало — будто кто наступил коленом на грудь и не отпускал, а давил и давил…
— И скажи, что творит! Что творит! — крикнул он на ветер, точно был не один на большаке, а кто-то живой стоял рядом и мог посочувствовать ему.
Он погрозил в провальную темь кулаком и тут же ощутил безмерную усталость во всем теле. Вот так бы лечь на снег, уйти в дрему, и будь что будет! В конце концов, не все ли равно, когда подохнешь — сегодня или чуть позже? Зачем надрывать душу, терпеть всякие надругательства, когда никто не слышит тебя, хоть бейся головой об стену? И что больней всего — Коробин верит не тому, у кого сердце обливается кровью, а тем, кто давно ни во что не верит, вроде Аникея и Мрыхина — таким лишь бы дорваться до жирного корыта, а там их уже и не оттащишь…
Да и сам Коробин вел себя сегодня так, как никогда бы не посмел при Бахолдине. Видать, крепко надеется, что Алексей Макарович не вернется в райком. Разве тот позволил бы ему так показывать свою власть и силу? Старика можно было в любое время остановить на улице и спросить, о чем тебе надо, он выслушает до конца и тут же без всякой канцелярии решит твое дело. Если ты не прав, он тебе в глаза скажет и докажет, что ты не по прав-до и закону требуешь, а если правда на твоей стороне, он подбодрит и наставит: «Вот так и действуй. Райком тебя поддержит». Человека в обиду не даст, кто бы он на был; потемнеет в лице, когда услышит, что над тем человеком мудрят, бросит гневно и коротко: «Это безобразие и дурость! Мы этому сейчас же положим конец! Советскую власть и ее законы никто не отменял и отменять не собирается!» А Коробин, видно, мыслит прожить на одном крике, но не по времени высоко берет — сорвет голос. Не может того быть, чтобы ему позволили тут чинить суд и расправу!..
Егор тяжело опустился на сугроб возле обочины, и снег мягко и пружинисто раздался под ним. Сразу стало легко и покойно ногам, сладкая истома разлилась по телу, и, откинувшись на спину, он долго смотрел в текучее хмарное небо без звезд, без просвета, облизывая с жарких, сохнущих губ снежинки. Он уж было совсем забылся в вязкой дреме, когда уловил сквозь посвисты ветра всхрап лошади, натужное повизгиванье полозьев.