Мрыхин по-прежнему что-то недовольно бубнил, роясь в бумагах, пока не отыскал то, что ему было нужно.
— Вот. По этой форме будешь отчитываться насчет партейной учебы… Зимой на это дело всегда жмут, строго требуют, чтоб в точности было: сколько занятий, какие темы изучали, сколько народу пришло… Не будешь вовремя представлять, можешь и строгача схватить.
Константин мельком взглянул па разграфленный на клеточки лист бумаги, но в эту минуту в дверь просунулась голова в сером шерстяном платке, и Мрыхин сердито махнул рукой.
— Кто это? — спросил Константин.
— Гневышева Авдотья… Доярка.
— Почему же вы ее не пригласили? Ей же наверняка что-то надо?
— Невелика барыня — подождет!.. Вот сдам тебе дела, тогда пусть заходит… Между прочим, поимей в виду, очень вредная баба, хоть и в партии числится. По правилам, ее давно бы надо попросить…
— За какие провинности?
— Членские взносы платит позже всех, каждую копейку считает, боится партии передать!.. Ну и опять-таки на партейную учебу ее не дозовешься. А придет — ничего не слушает, только глазами моргает. Намедни ее просят показать по карте, где находится Алжир, а она говорит, что там не была и не знает. «А чего же ты, дескать, слушала?» — «А кто вам сказал, что я слушаю? Я, мол, про свое думаю…» — «А о чем думаешь?» — «О ребятах, говорит, думаю — избу бы невзначай не подпалили, наелись ли досыта или не жрамши спать легли…» Вот какая у нее сознательность! А как на собрании орать и помои на всех лить, так первая выскочила!..
— Выходит, пользы особой от ваших занятий нет?
— А как ты ее определишь, пользу-то? На килограммы ее не взвесишь…
— Но если люди плохо слушают, значит, им неинтересно? Кто у вас кружок ведет?
— Директор семилетки, мужик грамотный, все газеты читает, политически подкованный на все копыта. Что хошь спроси — тут тебе и ответ. Про атомную бомбу спрашивали, и то в курсе. Жалко, не у нас на учете!..
— А почему не на учете и учителя, и работники сельпо, и почтарь?
— У них свои задачи, у нас свои.
— Но мы же в одной деревне, в одной семье, тут все должно близко касаться каждого, зачем же разделять коммунистов по разным организациям?
— Не я это придумал, не мне и переиначивать, — сказал Мрыхин и стал бережно завязывать розовые тесемочки на папках. — Мое дело теперь и вовсе сторона, будешь спрашивать, как с рядового члена… Актик составим о приемке или обойдемся одним доверием?
— Как хотите… — Мажаров встал, сделал несколько шагов по тесной комнатке. — Давайте лучше выясним, что нужно от нас Гневышевой.
— Чудной ты мужик, как я посмотрю! — Мрыхин засмеялся, показывая крупные, как у коня, желтые зубы. — Да если ты их привадишь, они ни днем ни ночью покоя не дадут, на шею сядут!..
— А ты что ж, шею берег для начальства, что ли? — Константин поразился, как быстро изменился Мрыхин в лице, упрятал в заросли рыжих ресниц глаза, презрительно сжал губы. — Как ее по имени и отчеству?
— Авдотья Никифоровна, — процедил сквозь прокуренные зубы Мрыхин, опять напуская на лицо выражение обидной заносчивости. — Дело твое, но я бы особо не приучал…
Конечно, он бы не поверил Константину, если бы тот признался, что полторы недели, которые он прожил в Че-ремшанке, его больше всего тревожило и мучило то, что люди стали относиться к нему с непонятной сдержанно-стью и холодком. Внешне все выглядело по-старому — они приветливо здоровались с ним, отвечали, если он о чем-нибудь спрашивал, но сами не. обращались к нему ни с какими просьбами, ни разу не остановили на улице, не пришли поговорить. Он терялся в догадках, потому что раньше, когда он ходил по избам, люди были с ним сердечно-откровенны, а теперь он с болезненной мнительностью приглядывался к ним и недоумевал — что случилось, чем они недовольны?
Константин распахнул дверь в коридор и, уже не надеясь застать там Гневышеву, негромко окликнул:
— Авдотья Никифоровна! Вы еще здесь?
— Туточки! — живо отозвалась доярка и, поправляя на ходу платок, приблизилась к нему. — Я по старой памяти хотела вот Мрыхина попытать, вы-то человек у нас новый…
— Ну что ж, попытайте, а я послушаю. — Он пропустил ее вперед. — Выкладывайте свои претензии.
С минуту бывший парторг и доярка с непонятной враждебностыо смотрели друг на друга: он — откинувшись на спинку венского стула, чуть покачиваясь на задних его ножках, а она — вскинув голову, не скрывая презрительной насмешки.