Выбрать главу

На кухне теплился слабый огонь — фитиль в лампе был прикручен, яркий кружок света печатался на потолке.

Аникей тут же, у порога, лениво стянул сапоги, снял тужурку и с отрадной усталостью коснулся босыми ногами прохладных половиц. Скрипнула кровать в горнице, заворочалась Серафима, но он сдавленно прошептал:

— Спи, спи! Я сам управлюсь…

Он прибавил огня, сдернул со стола газету, которой был прикрыт ужин, с охоткой, гулко глотая, выпил поллитро-вую чашку молока.

Давно он так не наслаждался покоем, потому что последнее время почти не оставался наедине с собой — с утра до ночи люди, заботы, дела издергают по мелочам, измотают, а там лишь бы дотянуть голову до подушки, и проваливаешься в сон, как в омут.

А тревожиться было о чем, хотя он и не показывал свою слабость людям. Это последнее дело, когда подчиненный начнет сомневаться в твоей силе, в твоей власти.

Еще какой-то год назад все было куда проще и легче — что прикажешь, то и делают, никого не надо уламывать, увещевать, а теперь ищи к каждому подход, убеждай, нянчись с ним, а не то услышишь такое, как тогда в овощехранилище. Руки и ноги трясутся от злобы, а сделать ничего не можешь. Ну, допустим, узнал бы он, кто крикнул эти поганые, резанувшие по самому сердцу слова, а толк какой? К суду, что ли, ее потянешь, злоязыкую? Тебе же хуже и будет — так поорут одна-две, как припадочные, а тогда все начнут. Нет, уж лучше стерпеть, постращать для виду, чтобы опасались на всякий случай, но самому удила не закусывать — губы оборвешь…

Но как ни прятал он свое беспокойство в будничных хлопотах и заботах, как ни зорко смотрел по сторонам, жил он все равно с ощущением беды. Это была неутихающая тревога перед тем, что сдвинулось в жизни за последнее время, менялось на глазах. Будто сошла его жизнь, как телега с катанной колеи, бросает ее с одной колдобины на другую, и нет никакой надежды, что она вернется на прежний путь. Надоела, видно, всем, опостылела та колея…

Однако и тут не все было до конца понятно. С одной стороны, вроде все тронулось, и в газетах писали об этом, и между людьми пошел открытый говор об ошибках и упущениях, многие без особой оглядки на начальство решались на свой шаг, но, с другой стороны, все будто шло по-прежнему. Раньше придет, бывало, кто просить лошадь в лес за дровами съездить или на станцию, откажешь, и горя мало, и думать тут же забыл, обиделся там человек или смирился с твоим отказом, а нынче любой тебе душу вымотает и до тех пор не отстанет, пока ты не дашь своего согласия. И соглашаешься даже тогда, когда лошадь позарез на другое дело нужна. А все будто почуяли его слабину и требуют, требуют, будто кто им дал новые права, а его лишил всей полноты власти. Вот и разберись поди, кого ему держаться: то ли мужиков своих черемшанских, которые стали вести себя куда как смело, то ли тех, от кого он зависел все былые годы. Да и себя враз не переделаешь, чему обучили, тем он и жить будет, пока не кончится его время. А когда оно кончится — загадывать нечего…

Вот почему Аникей воспрянул духом, оживился, когда нынешней весной повеяло, поманило большим шумом, — будто ничего и не изменилось.

О том, что он собирался делать, чтобы выполнить то, что обещал, Лузгин пока не говорил никому, вынашивал тайно в мыслях, не доверяя даже брательнику Никите. Расскажи ему, а он не удержится, ночью по секрету на-шепчет своей бабе, та под клятвами и божбой — своей родне, и пойдет гулять слушок по деревне, за хвост не поймаешь…

Аникей подливал молоко из кринки, пил, посасывая сквозь зубы, жевал холодные куски мяса, набивал рот капустой и кашей и все не мог утолить голод: «Вот погодите, — кривя в улыбке жирные губы, мысленно вышептывал он, — послушаем, как вы запоете, когда увидите у меня на груди звездочку! Ха! Тогда меня голыми руками не возьмешь! Если куда и уеду из Черемшанки, она все равно всюду мне будет светить!..»

Нет хуже, когда ночью наедаешься до отвала, а потом сразу заваливаешься спать. Аникей и во сне продолжал жадно хватать что-то со стола и есть, пить, словно заливал горящий внутри огонь. То ему снилось, что кто-то оттаскивает его от стола и не дает досыта поесть, то ловил он соседскую курицу, перелетевшую через забор, а под самое утро совсем дурость привиделась — будто его вместо лошади ввели в оглобли, Дымшаков надел на него хомут со шлеей и так подтянул чересседельник, что стало печем дышать. Около телеги суетились мужики и бабы, грузили на нее мешки с зерном, он видел, что ему никогда не увезти такую тяжесть, а сказать ничего не мог, потому что был уже не человек, а наполовину лошадь. Голос у него пропал, и от-страха он заржал…