Любушкина сидела, опустив голову, затенив ладонью глаза, и не отвечала…
Пробатов уехал из деревни под вечер, когда откланялась Прасковья Васильевна. Они посидели еще немного в сумерках, и мать вышла его проводить.
— Шерсти па днях па базаре купила. Чудо какая хорошая! — похвалилась она, когда вышли в сени. — Хочу вам всем носки вязать. Сперва тебе, а уж потом…
— Не надо, мать, у меня же есть носки.
— Эка сравнил! — чуть было не обиделась мать. — Да нешто магазинные с нашими могут спорить?
— У тебя и так хватает работы.
— Не отвалятся руки-то! Или ты носить не хочешь? Тогда скажи.
— Да нет, свяжи, пожалуйста. Кто ж от добра отказывается?
Деревня тонула в сумеречной мгле, моросил мелкий дождь. Пробатов оглянулся на мать, шедшую рядом в наброшенном на плечи платке, и забеспокоился:
— А ты не простудишься? Уж больно легко оделась… Мать засмеялась.
— Что-то ты пужливый стал, Ваня! Забыл, что ль, как я босиком на снег выскакивала? Бывало, мою дол, не хватит воды, и по снегу, аж пар валит, наискосок, через улицу так и прожгешь до колодца!
У калитки она задержала его, запустила пальцы в мягкие седые кудри сына, погладила пепельные виски, вздохнула, и Пробатову опять, как и в прошлый раз, стало грустно расставаться с матерью.
— Ну, когда ты насовсем переберешься ко мне, а? Упрямая ты! Был бы жив отец, скомандовал бы тебе — кругом арш! — и вся недолга.
— Мной и отец твой не командовал. — Она помолчала, словно вспоминая о чем-то своем, далеком, — Вашему брату мужику только один раз дай распоясаться — потом не удержишь! Нет, Ванюша, к тебе я не поеду, ты не обижайся, так надо!
— Да кому надо-то?
— А может, тебе первому больше всех нужней, чтоб я в деревне жила да работала!
— Мне? — Пробатов был не на шутку удивлен, и раздосадован, и встревожен. — Вот ты, кажется, на самом деле хочешь меня обидеть…
— Да ты не торопись, лотоха! — Мать притянула к груди его руку. — Ты кем сейчас работаешь в области, знаешь?
— Вроде знаю, — не понимая, к чему клонит мать, ответил Пробатов.
— А ты никогда не думал, что скажут люди, если я завтра не выйду на работу и перестану вместе со всеми перебирать картошку к зиме?
— Ну что ж, ты не молоденькая! Разве ты не заслужила на старости лет свой отдых! И пойми…
— Я-то пойму, а вот люди могут не попять, и это уже будет тебе во вред. Как, мол, сын стал большим начальником, так и в нашей работе, и в нашем хлебе у нее нужды больше нет… Хлеб для нее легким сделался!
— Что-то, мать, по-моему, ты путаешь…
— Да и не в нашей одной деревне дело-то, Ванюша! Кругом ведь знают, где твоя мать и что она делает, верно? И ежели ты меня от колхоза оторвешь, люди скажут — значит, самый первый человек в области не надеется, что тут у всех хорошая жизнь наладится. А когда все видят, что я тут рук от земли не прячу, значит, и тебе больше веры. Зачем бы ты меня стал здесь держать, когда б не надеялся, что тут жизнь будет не хуже, чем в городе?
У Пробатова сжало горло. Он смотрел на темное лицо матери, поражаясь этой древней, могучей своим постоянством любви к земле, к труду, к людям, с которыми она прожила всю жизнь, но еще больше радуясь тому, что она так чутко понимала его.
— Спасибо, мама… — тихо проговорил он и, обняв мать за плечи, долго и безмолвно стоял с нею в тишине, прежде чем оторваться от нее и выйти за калитку к машине.
Несмотря на то что секретарь обкома обошелся с ним не сурово, а скорее даже приветливо, Аникей Лузгин уходил от моста в подавленном настроении. Именно эта ровная вежливость произвела на пего самое удручающее впечатление. Она тревожила и пугала Аникея, потому что неизвестно, что за нею скрывалось.
Было гораздо легче, когда разные представители из области напускали на себя невозможную строгость, зло выговаривали ему, подметив какие-нибудь зряшные неполадки, и, что называется, учиняли полный разнос. В таких случаях можно было заранее сказать, что гроза ненадолго, начальство выкричится, а потом обязательно сменит гнев на милость, особенно если ты будешь слушать упреки с видом человека, познавшего свои заблуждения и ошибки. Подобные представители были самыми безопасными, потому что они, как правило, плохо знали хозяйство и свое незнание вынуждены были возмещать повышенной взыскательностью. Перед ними главное — молчать и ни в чем не оправдываться, и все кончится миром: начальство уедет к себе с чувством хорошо исполненного служебного долга, а ты можешь снова делать все по-своему.