Они долго сидели, обнявшись, на крылечке, глядели на погруженную в сон деревню, на темные ветлы за оградой, туда, где высоко над крышами изб были густо разбросаны звезды, словно там еще продолжался затянувшийся сев. В черной, точно разваленной лемехами, глубине светоносно горело каждое брошенное зерно…
После светлого и освежающего дождя, перепавшего в конце мая, навалилось удушливое, знойное лето с пыльными суховеями, белесым, вылинявшим небом, полным нестерпимого блеска. Сохла и трескалась земля, хлеба не шли в рост, стояли, ощетинившись, короткие и словно стеклянные от жары; на выгонах горела трава, побурели овражки вдоль речки, будто их покрыли охрой, и Сама речка мелела на глазах, обнажая илистые берега и годами пролежавшие в воде серые валуны; местами ее можно было перейти вброд. Пастухи надрывались от крика, выгоняя стадо из реки, но коровы тут же снова по брюхо лезли в воду и торчали там, яростно отбиваясь хвостами от слепней. Скрученная жарой ботва на огородах пожухла, шелестела, как жесть. А по вечерам вся деревня с тревогой и страхом глядела на полыхавшие вполнеба закаты, казалось, сжигавшие в огне всю окрестную округу; ночью черемшанцы спали чутко, вскакивая от любого вскрика на улице — не пожар ли. Если в такую сушь займется на одном краю, до другого не остановишь…
Ксения ходила последний месяц перед родами и с трудом переносила жару. Переехав по настоянию матери в Черемшанку, она целыми днями не выходила из садового амбарчика, где ей поставили стол и кровать; сидела там, обливаясь липким потом, и порою ей чуть не становилось дурно от духоты. Мать то и дело обрызгивала пол водой, чтобы полегче было дышать, но проходил какой-нибудь час, раскаленный воздух снова густел, и Ксении казалось, что она стоит у шестка русской печи и лицо ее охватывают сухой жар и горячие волны знакомого с детства запаха раскаленных углей… Она сидела на норожке амбарчика, смотрела на посаженные весной жидкие хворостинки яблонь с робкими язычками листьев, такие жалкие и беспомощные, что не верилось, что эти прутики когда-то станут настоящими деревьями с толстой и жесткой корой, дадут прохладную тень. Неужели она доживет до того дня, когда тут раскинется и зашумит под ветром сад и по ночам, лежа в амбарчике, она услышит, как скрываются и глухо стукаются о землю перезрелые плоды… Не выдержав духоты, она бросала на пол байковое одеяло, подушку, валилась навзничь и долго лежала так, тупо уставившись в потолок. В голове не было ни одной мысли, лишь стоял легкий, пустой звон. А может быть, это пролетевшая муха задевала за струну гитары, висевшей на стене, и струна, успокаиваясь, звенела тонко и нудно… Иногда рождалось тягучее раздражение на себя, на людей, на все, что ее окружало, в эти минуты Ксения с неприязнью и даже с ненавистью думала о будущем ребенке. Она боялась его, не хотела, появление его на свет усложняло и без того нескладную ее жизнь. Почему она должна терпеть эти муки, обрекать ребенка на безотцовщину, а себя на вдовью судьбу?.. Теперь ребенок напоминал о себе часто, будил даже ночью резкими и требовательными толчками, и тогда она настораживалась, замирала, прислушиваясь к этой жизни, бившейся в ней, и стыдилась недавних мыслей…
Под вечер, когда спадала дневная жара, Ксения шла за деревню, в поле. Густые и длинные тени от телеграфных столбов падали в степь, оранжевый свет заливал хлеба, далекие увалы пашен, фиолетово-темные на закате; копилась по низинам сумеречная мгла, потом наползала деготно-черная тьма, и хлеба сливались с землей. Слышно было, как тарахтели по закаменевшей дороге телеги, это ехали с дальних участков женщины, и Ксения, чтобы не встречаться с ними, сворачивала в сторону. Порою они пели песню, старинную, на тягучий лад, дрожь от колес проникала в голоса, они тоже дрожали, и было во всем этом что-то надрывно-печальное, от чего Ксении хотелось плакать… С тех пор как Ксения перебралась в Черемшан-ку, она еще пи разу не показалась на улице, на народе, ей становилось не по себе, когда она вспоминала, как бегала в то злопамятное утро около скотного двора, останавливала людей, уводивших коров, упрекала их в несознательности, даже пыталась угрожать… И как она дошла до такой слепоты и умопомрачения?
Она возвращалась домой задами, кралась безлюдными проулками, перелезала через прясло своего огорода, с трудом переваливая располневшее тело. Приходили с работы отец и братья, шумно мылись во дворе, голые по пояс, и Клавдия поливала им на руки, игриво плескала из ковша. Слышно было, как фыркают от удовольствия Роман и Ни-кодим, как сопит отец, как скрипят под ладонями их плечи; довольно смеется Клавдия, хлоная по мокрой и сильной спине мужа, и тот, словно стыдясь ее несдержанности, сердито кричит, чтобы она поскорее давала ему полотенце.