— Капитан Лаушкин, — ответил он нехотя и уехал.
Меня занесли в списки, оформили довольствие.
Потом я ушла в солнечный, осенний, с пожухлой листвой яблоневый сад. У меня лились слезы, и я ничего не могла с этим поделать. Я не рыдала, не всхлипывала, мне кажется, я даже не переживала, а слезы все лились и лились.
Вечером медсанбат погрузился на машины, и мы поехали в тыл. Проехали через Харьков под жуткой бомбежкой. Я узнавала улицы — я ведь Харьков хорошо знала.
Потом и из Харькова выехали. Армия отступала…
И мне открылось, что такое доброта...
Колонна нашего — и моего теперь! — медсанбата, а это много-много машин, нагруженных медицинским и бытовым скарбом, застряла на проселочной дороге, разъезженной, набухшей влагой от осенних дождей.
Три медсестры, и я с ними, отпросились у начальства и пошли вперед по дороге, а машины потом, мол, догонят. Нас охотно отпустили, потому что толку от нас в толкании машин и подбрасывании досок под колеса было чуть.
Потом еще, наверное, и бомбежки боялись, хотя погода была нелетная, небо было низким и время от времени начинал моросить дождик. Но кто их знает, этих фрицев, когда и как они летают! Так пусть хоть несколько девчонок подальше от колонны отойдут.
Мы шли и шли по дороге, по которой до нас, наверное, тысячи машин прошли, так она была раздолбана, такие глубокие колеи были на ней. Но идти по ним было все-таки легче, чем вязнуть в грязи на обочинах, вот мы гуськом и двигались по глубоким, нам почти по колено, колеям, скользя и оступаясь.
Через какое-то порядочное время мы встретили пасечника с пасекой — одного посреди побитого и потоптанного поля неубранной гречихи.
Он первый нас увидел — девушки военные в шинельках и пилотках по дороге бредут — и рукой помахал нам призывно. Мы, конечно, подошли.
— Вот жду! Обещали за мной и за ульями приехать! Да теперь уж, небось, не приедут, — пожаловался нам старик, который уже несколько дней на этом поле сидел, пасеку стерег. — Садитесь у моего шалаша, я вас медом угощу.
Он отрезал нам по хорошему куску сот, наполненных темным гречишным медом. Это было такое лакомство, вкус и запах которого до сих пор припоминается.
Запили мы угощение водичкой из какого-то ручья, то ли лужи, посидели с дедом: “Я хоть поговорю с вами!” И темой разговора было обычное в эти дни: а когда же эта проклятая война кончится? Фриц все прет и прет! Где ж наши?
Но, поговорив, все пришли к общему согласию, что мы, конечно, победим!
А когда уходить собрались, он нам целую рамку сотового меда выделил: “А что, он так и так пропадет. А для хороших людей не жалко!”
Рамку с медом решили нести по очереди, первой взялась Лёнька Туник.
Других девушек я не помню, они старше были, да и потом работа нас развела. А Леньку хорошо помню, мы приятельствовали, часто встречались, когда она на передовой пункт приезжала или когда я в медсанбат ездила. Она была из Белоруссии, и имя у нее было странное для меня — Леонида. Все звали ее Ленькой. Когда-нибудь я расскажу, как весной сорок второго я на чужой машинке ей юбку строчила: Леньке очень надоело в военных галифе ходить с обмотками над ботинками.
Первыми по колее шли девушки-медсестры, потом Ленька с рамкой меда, я замыкала шествие.
И вдруг Ленька поскользнулась — и в самую грязь! Сама упала, лежит в грязной жиже, а рука с рамкой меда вверх поднята — чтоб не испачкать!
Мы, конечно, помогли ей подняться, отряхнули, как могли, и высоко оценили ее самоотверженный поступок по сохранению общего добра.
Долго двигались мы по этому проселку. Темнеть стало. Девчата ходче пошли, а может, мне так показалось, потому что я все отставала и отставала. Наконец я уже брела одна в темноте. Как мне горько было, передать не могу! Бросили, ни слова не сказав. Одну, ночью, в голой степи, как в пустыне. Товарищи называются!
Казалось, я и шага уже сделать не могу, так устала. Но идти надо, не валиться же в грязь. Куда-нибудь когда-нибудь эта колея меня приведет?!..
Так, почти в темноте, я доползла до первого дома в хуторе Большинском.
Когда постучалась в крайнюю избу хутора, там уже спали. Хозяйка чиркнула спичкой, зажгла лампу. Трое ребятишек подняли головы с подушек. Хозяйка показалась мне неразговорчивой, невеселой и старой. А ей было лет тридцать пять. Муж, конечно, был на фронте.
Я действовала как во сне: что-то ела, обжигалась кипятком. Как-то непонятно быстро появился таз с горячей водой, чтоб поставить туда натруженные ноги. Потом облачение в хозяйкину рубашку, неумелое взбирание на печку, горячее ватное одеяло и — провал в сон.