— Не сейчас. Когда я умру.
— Мама, не надо...
— Если теперь не сказать, то когда же? — Она поправила шарф, сползавший ей на уши. — Послушай меня. Это не твой дом, и ты не захочешь в нем жить без меня. Ты даже в чистоте его содержать не сможешь.
— Я не хочу думать об этом сейчас.
— Ты никогда не хочешь думать о таких вещах. Потому и ведешь такой образ жизни. Потому и поселился у меня.
— Я уже переехал бы... если б ты не заболела.
— Возможно, — недовольно поморщилась она, — но ты все равно послушай. Продашь его, купишь себе хорошую квартиру, и у тебя еще останется. Сможешь пойти в колледж, получить степень. Ты мог бы очень хорошо учиться, если бы постарался — учителя всегда говорили, что ты способный, но у тебя только твой рок-н-ролл был на уме. Ипотека почти выплачена — остался только кредит за перепланировку кухни, но на колледж тебе хватит.
Мысли об этом угнетали, но некая искорка — возможно, перспектива грядущей свободы — все-таки зажглась в нем.
— Мы еще поговорим об этом, мам. Не надо пока. Ты поправишься.
— Не умеешь ты врать, Тео. — Она помолчала. — Хорошо еще, что у тебя способности к музыке.
Он взглянул на нее. Точно: она улыбалась. Это не укладывалось у него в голове. Неужели матери нужно было заболеть раком, чтобы обрести чувство юмора? Ни фига себе обмен!
Но честных обменов не бывает. Вселенная работает не по принципу честности. Некуда пожаловаться, некуда подать апелляцию.
Сплошное кидалово.
Спуск под уклон продолжался всю весну и начало лета — свободное падение, мучительно быстрое и в то же время изматывающе медленное, как в кошмаре. Джонни Баттистини не приходил больше — не мог смотреть на пугало, в которое превратилась Анна Вильмос, но временами звонил, спрашивал о ней и уговаривал Тео пойти куда-нибудь вечером.
— Пошли, — в который раз предложил он. — Тебе надо проветриться. Всего на пару часов.
— Ага, сейчас. А если она упадет в ванной, пока меня не будет? — Тео отмечал истерические ноты в собственном голосе, как будто подслушивал чей-то чужой разговор. — Что ты мне предлагаешь: пить пиво, глазеть на телок и надеяться, что этого не случится? Будь это твоя мать, ты бы...
— Слушай... — Джонни умолк. Они приблизились к черте, которую никогда еще не переходили.
— Не могу я, понятно? Извини, но не могу. И не приставай ко мне больше.
— А с группой как, Тео? Ребята спрашивают, когда ты вернешься.
— Как умрет она, так и вернусь. — Даже в приливе бешенства он сознавал, что говорит слишком громко — он мог только предполагать, что Анна все еще спит в другой комнате. — Как только это маленькое неудобство останется позади, я вернусь, веселый и жизнерадостный, и буду играть тяжелый рок с двадцатилетними сопляками. С колоколами и всем, чем положено. Не стоит беспокоиться.
— Тео...
— Да наплевать мне. Скажи им, что я ухожу. Все, отвали.
Он положил трубку так, словно дверь захлопнул. Ему хотелось плакать, но он себе не позволил. Дурак, дурак, дурак.
Звонок Кэтрин на следующий день принес ему переживания иного рода. Кто-то сказал ей, что у них происходит, — Тео сам раз десять перебарывал желание позвонить ей, как пьяница перебарывает стремление зайти в ночной магазин, и вот услышал ее голос. Но теперь в нем появилось нечто новое, некая дистанция, словно Кэт подготовилась заранее, как это делают врачи в клинике, надела хирургические перчатки и маску.
— Я очень, очень огорчилась, услышав про твою маму, Тео.
— Да, это тяжело. Для нее, я хочу сказать.
Она спросила, как он справляется, выслушала его краткий отчет о леденящем ужасе их будней, сообщила кое-что о себе — о повышении на работе, о фильме, который ей понравился, — но весь этот разговор имел весьма прозрачный подтекст: «Я звоню исключительно из чувства человеколюбия. Не вздумай ничего себе вообразить».
Он и не воображал. Воображение у него больше не работало.
Закончив свое па-де-де с Кэтрин, он почувствовал себя совершенно пустым, будто что-то выело его изнутри, оставив от прежнего Тео одну только кожу. Мать сидела, запрокинув голову на спинку дивана, но глаза у нее оставались открытыми. Телевизор не работал. Последнее время путешествие по карте своей болезни так поглощало ее, что она не трудилась больше его включать.
— Пора мне ехать в больницу, — сказала она, услышав, как он вошел.
— Мы там уже были утром, забыла?
Она чуть-чуть качнула головой, словно боясь, что та отвалится от более резкого движения. Тео видел, что сегодня она чувствует себя особенно скверно.
— Я хочу сказать, что мне пора лечь туда насовсем.
Что-то холодное сжало ему внутренности.
— В этом нет необходимости, мама. Нам и дома хорошо, разве нет?
Она закрыла глаза.
— Ты все делаешь, как надо, Тео. Ты хороший сын. Но доктор тоже так думает. Не могу я больше.
— Что не можешь?
— Соблюдать свою часть договора. Я устала. Мне плохо. Хочу отдохнуть.
— Ты и здесь могла бы...
— Не хочу, чтобы ты таскал меня на руках, как уже несколько раз делал. Не хочу, чтобы родной сын горшки за мной выносил. Не допущу я этого.
— Но...
— Все. Время вышло.
Так началась последняя, заключительная стадия пути под уклон, по-своему не менее страшная, чем картины, которые представлял себе Данте. Только вот благостного видения в конце не будет, с мрачной уверенностью думал Тео. Не будет сияющего града — ничего, кроме белого больничного коридора.
Он чувствовал, что мать уходит от него, улетает, как луна, которая сорвалась с орбиты и скоро исчезнет в темных пространствах космоса. Он сидел рядом с ней каждый день, пытаясь сосредоточиться на книгах, которые уже месяцы, а то и годы собирался прочесть. Находиться при ней все время не имело смысла, но чем он еще мог заняться? Он боялся выйти на работу, чтобы не искушать судьбу. Боялся, что роковой телефонный звонок настигнет его там вернее, чем дома. Ребята из группы поймали его на сказанном в приступе горя слове и приняли его уход как официальное заявление — Джон оставил ему сбивчивое, извиняющееся сообщение, не сказав этого прямо, и Тео не стал ему перезванивать. Общая с Кэт приятельница позвонила, чтобы выразить ему свое сочувствие, и снабдила его непрошеной информацией о том, что Кэт снова с кем-то встречается. Повесив трубку, он поставил старую запись «Смитс» и стал бродить из комнаты в комнату, стараясь вспомнить, что полагается чувствовать человеку при таком известии.