Прыгали с пола…
– Это огоньки, – пробормотал Глеб, – сигналы милицейской машины… Уйдем отсюда! – он наклонился и опустил лицо в вытянутые ладони. Темные волосы сливались с воротником пиджака. Марина чувствовала запах их – такой знакомый, сухой.
Она обхватила его голову руками:
– Успокойся, успокойся…
Она целовала его волосы, висок, лоб, пальцы:
– Успокойся, успокойся…
Глеб поднял лицо. Казалось, зайчики только и ждали этого мгновения. Скользнули вниз белыми сухими слезами. Растеклись по столу, ударили в портфель.
Глеб поднялся и, пригибаясь, торопливо пошел к выходу.
И зайчики целились ему в затылок холодными точными выстрелами. И в спину. Все подгоняя и подгоняя. У двери он не выдержал и побежал.
Марина подхватила сумку, подобрала с пола его портфель и бросилась следом. У эстрады она придержала шаг. Маленький флейтист прикрыл в экстазе глаза. Оказывается, он был в замызганных туфлях и без одной пуговицы на мятом малиновом пиджаке. Прыщи густо засеяли его пухлые щеки.
А у задней стойки буфета все резались в номерки.
Марина сунула в руки белобрысому официанту три рубля…
Глеба нигде не было видно.
Марина сбежала с лестницы и свернула к двери, ведущей на рабочий двор. Единственная лампочка тускнела в глубине двора, над свалкой пустых ящиков.
– Глеб! – негромко крикнула Марина. Переждала немного: – Я знаю, ты здесь, Глеб, – она решительно вошла во двор, зацепилась ногой за проволоку. – У, черт! Послушай, не дури. Я тут шею сломаю.
– Ну что ты там? – Глеб вышел из темноты.
– Убежал! А портфель оставил. Ты в нем кирпичи таскаешь?
Пальцы онемели. Возьми его наконец! Шкаф, а не портфель.
Они вышли на улицу.
Сырой воздух охватил лицо и руки влажным компрессом.
– С таким портфелем не то что в Ленинград – на международные конгрессы можно ехать.
– Что я и сделаю, – ответил Глеб. – Со временем. Если ничего не изменится.
Марина взяла его под руку.
– Что изменится? Что? Если бы что изменилось, то давно бы уже изменилось. Давно! – и, отделяя предыдущую фразу неуловимой паузой, произнесла: – Ты ведь хотел мне предложение сделать, так?
Глеб усмехнулся, но промолчал, прижимая к себе руку Марины.
– Так, – ответила Марина сама себе. – Я знаю: так. Я люблю тебя. Очень люблю. И ты меня любишь. Так?
– Да.
– Любишь. Я знаю, – Марина остановилась, откинула назад голову и посмотрела на Глеба долгим печальным взглядом. – И никого у меня в жизни нет ближе тебя, – проговорила она. – Отец? Это совсем иначе. И вообще мы с ним не очень ладим… Я знаю, я уверена: ты сейчас хотел сделать мне предложение не из-за того, что… должен родиться. Потому, что ты любишь меня… Так вот, Глеб, подожди немного, милый. Ладно? Я не хочу тебя связывать сейчас ничем. Подожди немного… Ты меня слышишь?
Мне почему-то кажется, что ты меня не слушаешь.
– Марина… Я вот о чем думаю. Я не боюсь суда, тюрьмы. Честно! Не боюсь… В кафе этом как-то помимо воли моей прорвалось, а так – не боюсь. Стыжусь, да! Но не боюсь… Главное, Марина, совесть, клянусь тебе. Это как боль. Ноющая. Постоянная. Не отпускает ни днем ни ночью. Чем бы ни занимался. Нет, не в суде дело. Это вам так кажется, что дело в суде, в наказании. И в тюрьме можно делом заняться – думать, например… А вот что с совестью? Она ведь не только срок отсидит со мной, но и выйдет оттуда… Когда-то существовали папские индульгенции. Папа не дурак был, понимал, что почем…
– Кстати, – перебила Марина, – Никита-то наш и предложил тебе ту самую индульгенцию… Какую пользу может принести обществу в целом тот или иной человек. Разве это не индульгенция?
Глеб усмехнулся и закинул портфель за спину.
Из показаний свидетелей по делу № 30/74.
Свидетельница М. Кутайсова:
«…Возможно, мое поведение можно истолковать как эгоизм. Так это и было. Да. Я боялась его потерять. Я люблю его. И хотела видеть рядом с собой. Не просто видеть, а видеть спокойным, улыбающимся, понимаете? И я решила. Вероятно, это был не очень обдуманный поступок, под влиянием минуты. Но я пошла на это – я сообщила ему о дне похорон. Почему? Я решила: если он не явится, то со временем забудет все это, перешагнет. Иначе – душу его успокоит лишь наказание. Так я решила для себя. И для него…»
Этот двор после смерти матери Марина запомнила на всю жизнь. Тогда была весна, и черные стволы дубков прятались в широких неподвижных листьях. А дорожка, что вела от главной проходной до прозекторской, была засыпана мелким гравием. Теперь же, в последний осенний месяц, зеленовато-золотистые листья пооблетели, прикрыв собой гравий, и черные стволы выглядели обгорелыми.