Так, вероятно, и сейчас. Тупое равнодушие…
Дверь прозекторской распахнулась. Бодрой трусцой выбежал шофер, придерживая под мышкой свежеструганую крышку гроба. Прислонив ее к автобусу широкой частью вниз, он на мгновение замешкался и перевернул крышку наоборот, широкой частью вверх – чтобы соблюсти правила церемонии. Убедившись, что крышка не повалится, он так же бодро возвратился в прозекторскую и вскоре появился вновь – теперь уже медленно, спиной, придерживая ручку в изголовье гроба.
Но Марина его уже не видела. Она не видела и самого гроба. Ничего. Кроме фигуры Глеба. В надвинутой на лоб шляпе и в плаще с поднятым мятым воротником. Левая рука его была вытянута и напряжена, правая – сунута глубоко в карман. Острые и резкие полосы шли от носа к уголкам губ. Раньше Марина их никогда не замечала, а сейчас, на расстоянии, они так бросались в глаза своей геометрической четкостью… Марина смотрела в лицо Глеба, и с каждой секундой лицо это теряло знакомые черты. Все больше и больше. Как становится отчужденным даже собственное имя при многократном повторении его вслух.
Еще Марина подумала, почему она не видит глаз этого человека в мятом плаще. Она никак не могла сообразить, что он прикрыл глаза и веки их слились с белым морозцем щек в одно плоское пятно… Вдруг резкий крик согнал с Марины оцепенение. Она не сразу сообразила, что произошло. Только видела, как шофер быстро подсунул руку под угол гроба.
– Ты что?! Ведь опрокинешь, дистрофик несчастный! – орал он на Глеба.
Но тот, видимо, ничего не слышал. Он торопливо отходил от гроба. Все дальше, дальше… Вот его загородили фигуры откуда-то взявшихся старух.
Марина вдруг осознала, что больше не прячется за беседкой, а стоит рядом с гробом, подставив руки под его прохладное днище. Как она очутилась здесь, она не помнила.
Она думала о том, что Глеб никогда не простит себе гибель бабы Лизы, что история на Менделеевской улице роковым шлагбаумом разделила его жизнь на две части, и через этот шлагбаум ему ни при каких обстоятельствах не перешагнуть. Он не найдет в себе сил подчинить чувства. И это уже на всю жизнь.
Сам он ни на что уже не решится. И ей, Марине, жене его, надо искать вместе с ним достойный выход из этой страшной ситуации.
Из допроса Г. Казарцева, обвиняемого по статье 211, часть 2, УК РСФСР и статье 127, часть 2, УК РСФСР:
«…После больницы я долго ходил по улицам. Очутился у какого-то отделения милиции. Зашел. Дежурный спросил меня, в чем дело. Я что-то ответил. Да, кажется, сказал, заблудился. Дежурный, вероятно, решил, что у меня не в порядке с головой. Сказал, ищи как следует – найдешь. Я вышел. Очутившись за углом, я побежал…»
Дождь полил неожиданно. Сильные заряды лупили в стекло трамвая и, точно удивляясь неожиданному препятствию, на мгновение замирали и стекали вниз кривым узором.
Глеб подумал, что, кажется, он не взял билет.
Трамвай прогромыхал на стыках и остановился. В вагон заспешили пассажиры, подгоняемые дождем. Несколько человек одновременно. Никто из них не мог продраться сквозь эту пробку. Наконец кому-то удалось. Следом, подпихивая друг друга, поднялись и остальные. Дверь захлопнулась, поехали дальше.
На ограде городского сада сидели чайки. Как голуби. Интересно, какой у них размах крыльев, подумал Глеб, до метра дотянут? Потом взгляд его уперся в афиши цирка-шапито. Медведь в балетной пачке с изумлением смотрел на усатого укротителя в цилиндре. Купол цирка сопкой выглядывал из-за афиш. По грязной парусине прыгали дождевые капли. А дальше в сгущающейся к вечеру серости неоном сияло слово «астроном». Что еще там за астроном, вяло подумал Глеб. Наверное, гастроном. Просто молчит первая буква. Забавно. Одна лишь буква – и два таких разных понятия. Одна неосторожность – и вся жизнь летит к чертям. А взгляд его все полз вдоль улицы со скоростью трамвая, продираясь сквозь дрожащее мокрое стекло.